Моя молодость для него не имела значения. Главным образом ему нравился мой внутренний мир. Он говорил, что у меня эмоциональный интеллект гения, что я пишу, как вундеркинд, что он может со мной разговаривать, может мне довериться. Что во мне таится мрачный романтизм — такой же, как и в нем самом. До меня никто не понимал темные закоулки его души.

«Такой уж я невезучий, — сказал он однажды. — Нашел наконец-то родственную душу, а ей пятнадцать лет».

«Раз уж ты заговорил об удаче, — парировала я, — поставь себя на мое место: тебе пятнадцать, а твоя родственная душа — какой-то старикан».

После моих слов он взглянул мне в лицо, чтобы убедиться, что я пошутила. Ну конечно, это была шутка. На своих прыщавых, усыпанных перхотью ровесников я и смотреть не хотела. Они бывали такими жестокими! Смотрели на девочек, как на конструктор, оценивали части наших тел по десятибалльной шкале. Я была создана для другого. Мне нравилась взрослая осмотрительность Стрейна, его неторопливые ухаживания. Он сравнивал мои волосы с кленовой листвой, давал мне почитать стихи — Эмили, Эдну, Сильвию. Благодаря стараниям Стрейна я увидела себя его глазами — увидела девушку, способную «восстать из праха с рыжею копной волос и пожрать его, как воздух». Он так сильно любил меня, что иногда, когда я выходила из кабинета, садился на мое место и клал голову на парту, пытаясь вдохнуть оставшийся после меня запах. И все это еще до нашего первого поцелуя. Он обращался со мной бережно. И так старался поступать правильно.

Легко назвать точный момент, когда все началось: я вошла в его озаренный солнцем класс и впервые почувствовала, как он впивается в меня глазами. Куда сложнее определить, когда все закончилось — если, конечно, все действительно закончилось. По-моему, все прекратилось, когда мне было двадцать два и он сказал, что ему нужно взять себя в руки и он не может жить нормально, пока я рядом. Однако в последние десять лет мы продолжали созваниваться среди ночи, заново проживать прошлое и посыпать солью рану, которой не позволяли зарубцеваться.

Думаю, именно ко мне он обратится за поддержкой лет через десять-пятнадцать, когда его здоровье начнет сдавать. Кажется, это самое правдоподобное окончание нашей истории любви: я, преданная как собака, бросаю все и спешу услужить, а он берет, берет и берет.

Выйдя с работы в одиннадцать, я иду по безлюдным центральным улицам. Каждый квартал, который я прохожу, не взглянув на пост Тейлор, я считаю личной победой. Дома я все еще не смотрю на телефон. Я вешаю в шкаф рабочий костюм, умываюсь, выкуриваю косяк в постели и выключаю свет. Самоконтроль.

Но в темноте от прикосновения простыней к ногам что-то начинает глодать меня изнутри. Меня вдруг переполняет голод — мне нужно, чтобы меня обнадежили, чтобы он прямо сказал, что, конечно же, не делал того, о чем говорит эта девушка. Мне нужно, чтобы он повторил, что она лжет, что она была лгуньей десять лет назад и так ею и осталась, что ее просто заворожил статус жертвы.

Он берет трубку после первого же гудка, словно ждал моего звонка.

— Ванесса.

— Прости. Знаю, что поздно. — И я замолкаю, не зная, как попросить о том, чего я хочу. Мы так давно этого не делали. Мой взгляд блуждает по темной спальне, выхватывает из темноты очертания открытой дверцы шкафа, тень уличного фонаря на потолке. В кухне гудит холодильник, капает вода из крана. Стрейн у меня в долгу. За мое молчание, за мою преданность.

— Я быстро, — говорю я. — Всего несколько минут.

Шелестят простыни: он садится в постели, перекладывает телефон от одного уха к другому, и на секунду мне кажется, что он скажет нет. Но потом, полушепотом, который превращает мои кости в молоко, он начинает рассказывать мне, какой я была когда-то:

— Ванесса, ты была молода и лучилась красотой. Ты была юной, чувственной и такой живой, что я боялся тебя как чумы.

Я переворачиваюсь на живот и кладу между ног подушку. Я прошу его воссоздать какое-нибудь воспоминание, момент, в котором найдется место для меня. Он молчит, перебирая в памяти эпизоды из нашей жизни.

— В кабинете за аудиторией, — говорит он. — Стояла середина зимы. Ты лежала на диване, твою кожу покрывали мурашки.

Я закрываю глаза и переношусь в тот кабинет. Белые стены и блестящий паркет, стол со стопкой еще не проверенных контрольных, колючий диван, шипящий радиатор и одно-единственное окно — восьмиугольное, со стеклом цвета морской волны. Пока он ласкал меня, я не сводила взгляда с этого окна и будто оказывалась под водой. Мое тело становилось невесомым, его покачивало течением, и мне было безразлично, где дно, а где поверхность.

— Я целовал тебя, там внизу. Ты кипела в моих руках. — Он тихонько усмехнулся. — Так ты это называла. «Заставь меня вскипеть». Какие забавные выражения ты придумывала. Ты была такой стеснительной. Ненавидела все это обсуждать, хотела, чтобы я просто взялся за дело. Помнишь?

Нет, не совсем. Многие мои воспоминания о том времени смутные, обрывочные. Мне нужно, чтобы он заполнил пробелы, хотя иногда девушка, которую он описывает, кажется совершенно незнакомой.

— Тебе сложно было сдерживать стоны, — говорит он. — Ты закусывала губу, чтобы не закричать. Помню, однажды прикусила губу до крови, но не позволила мне остановиться.

Я прижимаюсь лицом к матрасу, трусь о подушку, в то время как его слова наводняют мой мозг, переносят меня из моей постели в прошлое, где мне пятнадцать лет и я лежу раскинувшись на диване в его кабинете, обнаженная ниже талии, где я дрожу, горю, а он стоит на коленях у меня между ног, не сводя глаз с моего лица.

«Боже, Ванесса, твоя губа, — говорит он. — У тебя кровь».

Я качаю головой, вцепляюсь пальцами в подушки. Все нормально, продолжай. Просто покончи с этим.

— Ты была такой ненасытной, — говорит Стрейн. — А каким упругим было твое тело.

Кончая, я тяжело дышу через нос, а он спрашивает, помню ли я, что чувствовала. Да, да, да. Помню. Чувства всегда были моим якорем — то, что он со мной делал, как я извивалась в его объятиях и просила еще и еще.

Я хожу к Руби восемь месяцев — с тех пор, как умер папа. Сначала она помогала мне справиться с утратой, но потом мы стали все больше обсуждать мою маму, моего бывшего парня, мою неудовлетворенность работой, неудовлетворенность вообще всем. Даже несмотря на скользящую шкалу Руби, это транжирство — отдавать пятьдесят баксов в неделю только за то, чтобы меня выслушали.

Ее кабинет — комната с двумя креслами, диваном, журнальными столиками, на которых стоят коробки с салфетками, и мягким освещением — находится в паре кварталов от отеля. Окна выходят на залив Каско: видно кружащих над рыбацкими пирсами чаек, медлительные нефтяные танкеры и автобусы-амфибии, с кряканьем соскальзывающие в воду и превращающиеся в лодки. Руби старше меня — она годится мне не в матери, а скорее в старшие сестры. У нее темно-русые волосы, она носит одежду из натуральных тканей. Мне нравятся ее сабо с деревянными каблуками, нравится, как они цокают, когда она ходит по кабинету.

— Ванесса!

А еще мне нравится, как она произносит мое имя, когда открывает дверь. Как будто она рада, что на пороге оказалась я, а не кто-нибудь еще.

На этой неделе мы обсуждаем мои планы на грядущие праздники: скорее всего, я поеду в родительский дом — впервые с тех пор, как не стало папы. Я боюсь, что мать в депрессии, и не знаю, как поднять с ней эту тему. Мы с Руби придумываем план, проговариваем разные сценарии, вероятные ответы мамы, если я предположу, что ей нужна помощь.

— Думаю, все будет нормально, — говорит Руби. — Главное — отнеситесь к ней с пониманием. Вы двое довольно близки. Вы можете обсуждать и неприятные вопросы.

Это мы-то близки? Я не спорю, но и не соглашаюсь. Иногда я поражаюсь, как легко я ввожу людей в заблуждение. А ведь я даже не специально.

Мне удается не открывать пост в Фейсбуке до конца сеанса, когда Руби достает телефон, чтобы внести в календарь время нашей следующей встречи. Подняв глаза, она замечает, что я лихорадочно прокручиваю ленту, и спрашивает, не случилась ли какая-то сенсация.

— Дайте угадаю, — говорит она. — Разоблачили очередного абьюзера.

Похолодев, я отрываю взгляд от телефона.

— Спасу нет от этих бесконечных обличений, — печально улыбается она и заговаривает о последней оскандалившейся знаменитости — режиссере, который всю свою карьеру снимал фильмы об издевательствах над женщинами. За кадром он якобы любил появляться перед молоденькими актрисами без одежды и уламывал их на минет.

— Кто бы мог подумать, что этот парень — извращенец? — иронически спрашивает Руби. — Все нужные доказательства в его фильмах. Эти мужчины прячутся прямо у нас под носом.

— Только потому, что мы им потворствуем, — отзываюсь я. — Мы на все смотрим сквозь пальцы.

Она кивает:

— Очень точно.

Наш разговор щекочет мне нервы. Я подбираюсь очень близко к краю пропасти.

— Не знаю, что и думать о женщинах, которые снова и снова соглашались с ним работать, — говорю я. — Неужели у них нет никакого самоуважения?

— Ну, нельзя винить женщин, — говорит Руби.