Татти внесла яблоки и сыр. Отец рассеянно очистил яблоко. Когда Керис была маленькая, он всегда давал ей ломтики, а сам съедал шкурку.
Спустилась сестра Юлиана, на ее круглом лице застыло тревожное выражение.
— Настоятельница хочет, чтобы мистрис Розу осмотрел брат Иосиф. — Иосиф считался лучшим врачом монастыря, поскольку учился в Оксфорде. — Я схожу за ним. — Монахиня выбежала на улицу.
Отец отложил очищенное яблоко, так и не дотронувшись до него. Керис спросила:
— Что же будет?
— Не знаю, лютик. Пойдет ли дождь? Сколько мешков шерсти понадобится флорентийцам? Подхватят ли овцы ящур? Родится девочка или мальчик со скрюченной ногой? Никто не знает, так ведь? Это… — Отец отвернулся. — Потому-то так тяжело.
Он протянул дочери яблоко. Керис передала яблоко Гвенде, которая съела его целиком, с сердцевиной и косточками. Через несколько минут пришел брат Иосиф с молодым помощником, в котором Суконщица узнала Савла Белую Голову, которого прозвали так из-за пепельно-белых волос — тех, что остались после монашеского пострижения. Сесилия и Юлиана сошли вниз, освободив место в маленькой комнатке монахам. Настоятельница села за стол, но есть ничего не стала. У нее были мелкие заостренные черты лица: маленький тонкий нос, подвижный взгляд, выступающий подбородок. Монахиня с любопытством посмотрела на Гвенду и спросила:
— Ну и кто эта маленькая девочка, и любит ли она Иисуса и его Святую Матерь?
— Я Гвенда, подруга Керис.
И с беспокойством посмотрела на дочь хозяина, как будто испугавшись, что это прозвучало дерзко. Та спросила:
— Дева Мария поможет моей маме?
Сесилия приподняла брови.
— Какой прямой вопрос. Вижу, ты настоящая дочь Эдмунда.
— Все за нее молятся, но никто не может помочь.
— А знаешь почему?
— Может, помощи никакой и нет, просто у сильных людей все хорошо, а у слабых — нет.
— Ну-ну, не глупи, — осадил дочь Эдмунд. — Всем известно, что Святая Матерь нам помогает.
— Все нормально, — кивнула ему Сесилия. — Дети — особенно смышленые — всегда задают вопросы. Керис, конечно, святые могут помочь, просто одни молитвы действенны, а другие не очень, понимаешь?
Девочка неохотно кивнула. Нет, ее не убедили и не перехитрили.
— Она должна пойти в нашу школу, — задумчиво произнесла Сесилия.
Монахини содержали школу для девочек из знатных и богатых семейств, а монахи — такую же школу для мальчиков. Отец закряхтел.
— Роза научила девочек буквам. А считать Керис умеет не хуже меня — она мне помогает.
— Ребенок узнает больше. Вы же не хотите, чтобы она всю жизнь вам прислуживала?
— Нечего ей зубрить книжки, — вмешалась Петронилла. — Она быстро выйдет замуж. За обеими женихи в очередь выстроятся. Торговцы, да и рыцари не прочь породниться с нами. Но Керис очень своенравна. Нужно смотреть в оба, чтобы она не бросилась на шею какому-нибудь пропащему бездельнику.
Керис обратила внимание, что Петронилла не беспокоилась о послушной Алисе, которая, вероятно, выйдет замуж за того, кого ей подберут. Сесилия возразила:
— А может, Бог хочет, чтобы Керис послужила ему.
— Двое из нашей семьи стали монахами — мой брат и племянник. Думаю, этого достаточно, — проворчал отец.
Настоятельница посмотрела на девочку и спросила:
— А ты что думаешь? Кем ты хочешь стать — торговкой шерстью, женой рыцаря или монахиней?
Мысль о монашестве приводила Суконщицу в ужас. Целый день выполнять чьи-то приказы. Это все равно что остаться на всю жизнь ребенком, имея матерью Петрониллу. Быть женой рыцаря или кого-нибудь еще — почти так же скверно, потому что жены должны подчиняться мужьям. Помогать отцу, а потом, когда он станет слишком старым, может быть, перенять его дело — лучше всего, но и это ее не прельщало.
— Я ничего такого не хочу.
— А чего же?
Она никому еще не говорила о том, чего хотела, и сама до конца этого не осознавала, но желание вдруг оформилось, и Керис ясно поняла, что это ее судьба.
— Я буду врачом.
Наступила тишина, затем все рассмеялись. Девочка вспыхнула, не понимая, что в этом смешного. Отец пожалел дочь:
— Врачами могут быть только мужчины. Разве ты не знала этого, лютик?
Младшая дочь Эдмунда смутилась и повернулась к Сесилии:
— А вы?
— Я не врач, — ответила та. — Монахини, конечно, помогают больным, но лишь слушаются ученых мужей. Братья учились, они знают все о соках организма, о нарушении их баланса во время болезни, знают, как его восстановить, чтобы человек поправился, знают, из какой вены пустить кровь при головной боли, проказе или одышке, где сделать надрез или прижигание, когда поставить компресс или рекомендовать ванну.
— А разве женщина не может научиться таким вещам?
— Наверное, может, но Бог распорядился иначе.
Керис приходила в отчаяние, когда взрослые, не зная, что ответить, прятались за эти слова. Не успела она возразить, как спустился брат Савл с тазом крови и прошел через кухню на задний двор. Керис вдруг стало нехорошо. Она слышала, что все врачи в лечебных целях пускают кровь, но все-таки не могла видеть, как из мамы выливают в таз жизнь, чтобы потом выбросить. Монах вернулся к больной и через несколько минут вместе с Иосифом снова спустился.
— Я сделал все, что мог, — медленно произнес Иосиф. — Она исповедала свои грехи.
Исповедала грехи! Керис хорошо знала, что это означает, и заплакала. Отец вытащил из кошелька шесть серебряных пенни и дал монаху.
— Спасибо, брат. — Голос его был хриплым.
Когда Иосиф с Савлом ушли, монахини вновь поднялись наверх. Алиса села к отцу на колени и спрятала лицо у него на плече. Керис заплакала, прижимая к себе Скрэп. Петронилла велела Татти убрать со стола. Гвенда смотрела на все широко открытыми глазами. Все молча сидели за столом и ждали.
4
Брат Годвин был голоден. На обед он съел несколько ломтиков печеной репы с соленой рыбой, и ему не хватило. Монахам на стол почти всегда ставили соленую рыбу и слабый эль, даже не в постные дни. Конечно, не всем братьям: аббат Антоний питался куда лучше. А сегодня у него особый обед, так как он ждет мать-настоятельницу Сесилию. Сестры, которые, кажется, всегда имели денег больше, чем братья, раз в несколько дней забивали свинью или овцу и обмывали тушу гасконским вином.
Годвин обязан был прислуживать за столом — нелегкая задача, когда у тебя урчит в животе. Он поговорил с монастырским поваром, проверил жирного гуся в печи и кастрюлю с яблочным соусом, стоявшую на огне. Попросил у келаря кувшин сидра из бочки и взял из пекарни один ржаной хлеб — кража, так как по воскресеньям ничего не пекли. Затем достал из запертого буфета серебряные тарелки и кубки и поставил на стол в зале дома аббата.
Настоятель обедал с настоятельницей раз в месяц. Мужской и женский монастыри существовали отдельно, каждый имел собственную территорию и источники доходов. И настоятель, и настоятельница подчинялись епископу Кингсбриджа и совместно пользовались собором и некоторыми другими строениями, включая госпиталь, где братья исполняли обязанности врачей, а сестры — сиделок. Так что темы для разговоров у них находились: соборные службы, гости и больные госпиталя, события в городе… Антоний часто пытался переложить на Сесилию расходы, которые, строго говоря, следовало делить пополам: стеклянные окна в здании капитула, кровати для госпиталя, покраска собора, — и та всегда соглашалась.
Однако сегодня скорее всего будут говорить о политике. Вчера Антоний вернулся из Глостера, куда ездил на две недели хоронить короля Эдуарда II, потерявшего в январе трон, а в сентябре — жизнь. Матери Сесилии хотелось узнать все сплетни, причем сделав вид, что она выше этого.
Годвин же хотел поговорить с настоятелем о своем будущем. Он караулил момент с самого возвращения аббата и уже отрепетировал речь, но ему пока не представилась возможность ее произнести. Надеялся, что сможет поднять нужный ему вопрос сегодня после обеда.
Антоний вошел в зал в тот момент, когда Годвин ставил на буфет сыр и чашу с грушами. Аббат казался постаревшим Годвином. Оба высокие, с правильными чертами лица, светло-каштановыми волосами и — как все родственники — с зеленоватыми глазами, в которых поблескивали золотые пятнышки. Антоний встал у камина — в комнате было холодно, в старом доме все время сквозило. Годвин налил дяде кружку сидра. Аббат сделал несколько глотков.
— Отец-настоятель, у меня сегодня день рождения, — произнес монах. — Мне исполнился двадцать один год.
— Верно. Я очень хорошо помню, как ты родился. Мне было четырнадцать лет. Производя тебя на свет, Петронилла визжала как кабан, которому в кишки попала стрела. — Антоний поднял кубок за здравие Годвина и ласково на него посмотрел. — А теперь ты уже мужчина.
Тот решил, что подходящий момент настал.
— Я провел в аббатстве десять лет.
— Неужели уже так много?
— Да, сначала в школе, потом послушником и вот монахом.
— Боже мой.
— Надеюсь, я не опозорил свою мать и вас.