Макмерфи наклонил голову прямо ко мне, так что пришлось смотреть на него.

— Это верно? Ты глухой, вождь?

— Он г-глухонемой.

Макмерфи собрал губы трубочкой и долго смотрел мне в лицо. Потом выпрямился и протянул руку.

— Какого лешего, руку-то пожать он может? Хоть глухой, хоть какой. Ей-богу, вождь, пускай ты длинный, но руку мне пожмешь, или буду считать за оскорбление. А оскорблять нового главного психа больницы — не стоит.

Сказав это, он оглянулся на Хардинга и Билли и скорчил рожу, но рука была по-прежнему протянута ко мне, большая, как тарелка.

Очень хорошо помню эту руку: под ногтями сажа — с тех пор как он работал в гараже; пониже костяшек — наколка, якорь; на среднем пальце пластырь, отставший по краям. Суставы остальных покрыты шрамами и порезами, старыми, новыми. Помню, что ладонь была ровная и твердая, как дерево, от долгого трения о ручки топоров и мотыг — не подумаешь, что ладонь игрока. Ладонь была в мозолях, мозоли потрескались, в трещины въелась грязь. Дорожная карта его странствий по западу. Его рука с шершавым звуком прикоснулась к моей. Помню, как сжали мою руку его толстые сильные пальцы, и с ней произошло что-то странное, она стала разбухать, будто он вливал в нее свою кровь. В ней заиграла кровь и сила. Помню, она разрослась почти как его рука…

— Мистер Макморри.

Это старшая сестра.

— Мистер Макморри, вы не могли бы подойти?

Это старшая сестра. Черный с термометром сходил за ней. Она стоит, постукивая этим термометром по своим часам, глаза жужжат, обмеривая нового пациента. Губы сердечком, как у куклы, готовы принять пластмассовый сосок.

— Мистер Макморри, санитар Уильямс говорит, что вы не выразили желания принять душ после прихода. Это правда? Поймите, пожалуйста, мне приятно, конечно, что вы взяли на себя труд познакомиться с остальными пациентами отделения, но всему свое время, мистер Макморри. Мне жаль разлучать вас с мистером Бромденом, но поймите: каждый должен… выполнять правила.

Он закидывает голову, подмигивает, показывая, что она его не обманет, так же как я не обманул. И с минуту смотрит на нее одним глазом.

— Знаете, — говорит он, — так вот мне всегда кто-нибудь объясняет насчет правил…

Он улыбается ей, она — ему обратно, примериваются друг к другу.

— …когда понимает, что я поступлю как раз наоборот.

И отпускает мою руку.


На стеклянном посту старшая сестра открыла пакет с иностранной надписью и набирает в шприц травянисто-молочную жидкость из пузырька. Одна из младших сестер, барышня с блуждающим глазом, который опасливо заглядывает через плечо, пока другой занят обычным делом, взяла подносик с полными шприцами, но не уходит.

— Мисс Гнусен, какое у вас впечатление от нового пациента? Он симпатичный, общительный и все такое, но, извините, мне кажется, что он хочет здесь верховодить.

Старшая сестра проверяет острие иглы на пальце.

— Боюсь, — она протыкает резиновую пробку пузырька и вытягивает поршень, — что намерение у нового пациента именно такое: верховодить. Он из тех, кого мы называем манипуляторами, мисс Флинн, эти люди используют все и вся для своих целей.

— Да? Но… В психиатрической больнице? Какие же могут быть цели?

— Самые разные. — Она спокойна, улыбается, сосредоточенно наполняет шприц. — Комфорт, удобная жизнь, например; возможно, власть, уважение; денежные приобретения… Возможно, все вместе. Иногда цель манипулятора — развал отделения ради развала. Есть такие люди в нашем обществе. Манипулятор может влиять на других пациентов и разложить их до такой степени, что месяцы уйдут на восстановление налаженного когда-то порядка. При нынешнем либеральном подходе в психиатрических больницах это сходит им с рук. Несколько лет назад было иначе. Помню, несколько лет назад у нас в отделении был больной — некий мистер Тейбер, это был невыносимый манипулятор. Недолгое время. — Она отрывается от работы и держит полузаполненный шприц перед лицом, как маленький жезл. Глаза рассеянные — в них приятное воспоминание. — Мистер Тейбер, — повторяет она.

— Нет, правда, мисс Гнусен, — говорит младшая, — чего ради разваливать отделение? Какие мотивы…

Старшая сестра обрывает ее, снова вонзив иглу в пробку; наполняет шприц, выдергивает, кладет на поднос. Я вижу, как ее рука тянется к следующему пустому шприцу: выпад, роняет кисть, опускается.

— Вы, кажется, забываете, мисс Флинн, что наши пациенты — сумасшедшие.


Если что-то мешает ее хозяйству действовать, как точной, смазанной, отлаженной машине, старшая сестра выходит из себя. Малейший сбой, непорядок, помеха, и она превращается в белый тугой комок ярости, и на комок этот натянута улыбка. Она ходит по отделению, лицо ее между носом и подбородком надрезано все той же кукольной улыбкой, то же спокойное жужжание идет из глаз, но внутри она напряжена, как сталь. Я знаю это, потому что чувствую. И не расслабится ни на грамм, пока нарушителя не обротают, — как она говорит, не приведут в соответствие.

Под ее руководством внутренний мир — отделение — почти всегда находится в полном соответствии. Но беда в том, что она не может быть в отделении постоянно. Часть ее жизни проходит во внешнем мире. Так что она не прочь и внешний мир привести в соответствие. Трудится она вместе с другими такими же, я их называю Комбинатом — это громадная организация, которая стремится привести в соответствие внешний мир так же, как приведен внутренний. Старшая сестра — настоящий ветеран этого дела, занимается им бог знает сколько лет: давным-давно, когда я поступил к ним из внешнего мира, она уже была старшей сестрой на прежнем месте.

Я замечаю, что с каждым годом умения у нее прибавляется и прибавляется. Опыт закалил и укрепил ее, и теперь она прочно держит власть, распространяющуюся во все стороны по волосковым проводам, невидимым для посторонних глаз, только не моих: я вижу, как она сидит посередь этой паутины проводов, словно сторожкий робот, нянчит свою сеть со сноровкой механического насекомого, зная, куда тянется каждый проводок, в какую секунду и какой ток надо послать по нему, чтобы добиться нужного результата. В армейском учебном лагере, до того как меня наладили в Германию, я был помощником электрика, да и за год колледжа кое-что узнал об электронике — мне известно, как образуются такие штуки.

А мечтает она, сидя в середке этой сети, о мире, действующем исправно и четко, как карманные часы со стеклянным донцем, о месте, где расписание нерушимо и пациенты, которые находятся не во внешнем мире, смирны под ее лучом, потому что все они хроники-катальщики с катетерами в штанинах, подсоединенными к общему стоку под полом. Годами она подбирала свой идеальный персонал: врачи всех возрастов и мастей появлялись перед ней со своими идеями о том, как нужно вести отделение, у иных даже характера не хватало, чтобы постоять за свои идеи, и каждый из них, изо дня в день обжигаясь о сухой лед ее глаз, отступал в необъяснимом ознобе. «Говорю вам, я не понимаю, в чем дело, — жаловались они кадровику. — С тех пор, как я работаю в отделении с этой женщиной, мне кажется, что в жилах у меня течет аммиак. Меня бьет дрожь, мои дети не хотят сидеть у меня на коленях, жена не хочет со мной спать. Настаиваю на переводе — нервный уголок, алкодром, педиатрия, мне все равно!»

И так шло у нее год за годом. Врачи держались кто три недели, кто три месяца. Наконец она остановилась на этом маленьком человеке, у которого широкий лоб и широкие мясистые щеки, а на уровне глазок голова сужена так, словно он носил слишком узкие очки, носил так долго, что примял виски, и теперь он привязывает свои окуляры шнурком к пуговице на воротничке; они качаются коромыслом на малиновом седельце его маленького носа, кренятся то влево, то вправо, и, чтобы сидели ровно, он должен наклонять голову, когда говорит. Вот этот доктор — по ней.

Трех своих дневных санитаров она подбирала еще дольше и перепробовала тысячи. Они проходили вереницей черных, угрюмых, толстоносых масок, и каждый начинал ненавидеть ее, кукольную ее белизну с первого взгляда. С месяц она проверяла их ненависть, потом спроваживала, потому что мало ненавидели. Наконец, она собрала эту тройку — не враз, а по одному, за несколько лет, вплела в свою схему, в свою сеть и теперь вполне уверена, что они годны — ненависти хватит.

Первого она добыла лет через пять после того, как я поступил в отделение, — это жилистый покоробленный карлик цвета холодного асфальта. Его мать изнасиловали в Джорджии, а отец в это время стоял рядом, привязанный плужными постромками к горячей чугунной печке, и кровь текла у него по ногам в ботинки. Мальчик же, пяти лет от роду, наблюдал из чулана одним глазом в дверную щелку и с тех пор не вырос ни на миллиметр. Теперь его тонкие дряблые щеки свисают из-подо лба так, словно на переносице уселась летучая мышь. Веки из тонкой серой замши, и он чуть-чуть поднимает их при появлении каждого нового белого — глянет из-под них, осмотрит человека с ног до головы и кивнет, вроде: ага, так оно и есть, как я думал. Он вышел на работу с носком, набитым мелкой дробью — пациентов приводить в чувство, но она ему сказала, что теперь так не принято, велела оставить глушилку дома и обучила своему методу: не показывай ненависти, будь спокойным и жди, жди маленькой форы, маленькой слабины, а уж тогда накидывай веревку и тяни, не отпускай. Все время. Вот как их приводят в чувство, учила она.