Кэт Уинтерс
История ворона
Посвящается всем юным мечтателям на свете.
Astra inclinant, sed non obligant [Звезды склоняют, но не принуждают (лат.). — Здесь и далее примеч. перев., если не сказано иное. // Особо благодарю Юлию Гайдукову, Ирину Козыревич, Дмитрия Манина, Марию Крижановскую и Андрея Шевелёва. Без их помощи ляпов в этом переводе было бы гораздо больше, а те, что все же проскочили в текст, — целиком на моей совести. ].
Часть первая
В ожидании отъезда из Ричмонда, штат Виргиния
— 5 февраля, 1826 года —
Так юн, но здрав умом едва ли,
Я стал любовником печали… [Пер. В. Брюсова.]
— Эдгар Аллан По, «Введение», 1831
Глава 1
Эдгар
— Доброе утро, дамы и господа! — говорю я в своем воображении с кафедры у розоватого алтаря нашей церкви. — Меня зовут Эдгар Аллан По, и сегодня, по не вполне понятным и мне самому причинам, все мысли мои — о семидесяти двух телах, погребенных под нами.
Не забывайте, мои дорогие друзья, — продолжаю я в той же зловещей манере, — что прямо у вас под ногами покоится жутковатое собрание костей, зубов и праха, как бы вы ни пытались позабыть о столь ужасных обстоятельствах. Даже в это солнечное февральское утро, когда ваши сердца охвачены евангельской радостью, жертвы страшного пожара в Ричмондском театре — точнее, останки этих несчастных — пребывают рядом с вами, истлевая в общей могиле.
А потом я приподнимаю шелковую шляпу, улыбаюсь самой что ни на есть скромной улыбкой и говорю:
— С воскресным днем, дорогие друзья!
Глубоко под половицами, поскрипывающими под моими ногами, в утробе Монументальной Церкви, стоит кирпичный склеп, в котором захоронены останки всех семидесяти двух жертв жуткого пожара в Ричмондском театре 1811 года. Я опускаюсь на колени рядом со своей приемной матерью, у скамьи семейства Алланов, и бесшумно шевелю губами, сложив ладони под подбородком. Я читаю молитву, но мысли мои юркают в трещины в полу и просачиваются в эту подземную могилу, в которой до сих пор стоит едва уловимый запах пепла.
Злосчастный Ричмондский театр стоял на этом самом месте. Жертвы пожара дышали тем же воздухом, какой теперь вдыхаю я. Я и сам бы мог погибнуть вместе с ними, если бы моя мать, актриса, не умерла от болезни за восемнадцать дней до трагедии и если бы двое незнакомцев — супругов Алланов — не увезли меня, ребенка, которому тогда не было и трех лет, из города в свой дом на Рождество.
Затылок покалывает от внезапного ужаса. Я не открываю глаз, но чувствую, что за мной кто-то наблюдает, скрываясь в тенях у желтовато-розовых церковных стен. Да, за мной наблюдает она — девушка с волосами цвета воронова крыла, в платье, сотканном из нитей цвета пепла и сажи; на вид она моя ровесница — ей лет семнадцать, не больше. Она, вместе с десятками других юных девушек, оказалась в западне, когда пожар охватил узкие театральные коридоры, и ее, как и десятки других, топтали ногами мужчины, спешно покидающие свои ложи. Ноздри пощипывает от нестерпимого запаха дыма и жжёных девичьих волос.
Вот! Вот опять! Подпаленные волосы… и дым! Боже правый! Черный, обжигающий дым, который забивается в горло, сдавливает грудь, душит…
— Эдгар! — громким шепотом зовет меня моя приемная матушка.
Открываю глаза и понимаю, что матушка и вся паства уже расселись по местам, а сам я дышу громко и судорожно. Все мышцы в моем теле напряжены.
Матушка легонько похлопывает по жесткой скамейке и шепчет:
— Молитва окончена. Поднимись с пола, прошу тебя.
Поспешно встаю с колен. Подошвы моих башмаков издают неприятный, резкий скрип, и судья Брокенбро, сидящий напротив, поворачивается ко мне и недовольно хмурится, будто злобная старая форель. Вновь опускаюсь на скамью, а Его Преосвященство епископ Мур начинает свою проповедь с высокой кафедры, своей формой напоминающей бокал, — форма эта, должен заметить, отчасти является причиной невоздержанности в вине, приступ которой случается каждый раз у его паствы после воскресной службы.
— Отриньте пышность и суету этого мира, объятого злом! — возгласил епископ, и его белоснежные волосы подскочили на плечах. — Не слушайте муз, что таятся во мраке или чудятся в пламени камина и внушают вам мирское вдохновение, околдовывают ум похотью и праздными стремлениями, уводящими вас с пути милосердия, благочестия и смирения!
Матушка шумно сглатывает, а мой бывший одноклассник, Нэт Говард, мой соперник в мире поэзии, сидящий по другую сторону от прохода между рядами скамеек, поворачивается ко мне и выразительно поднимает брови, словно спрашивая: «Ну вот опять он за свое. Сколько можно?»
Кладу руки на колени, крепко сцепляю ладони и стискиваю зубы, готовясь к очередной тираде о вреде искусства.
— На заре нашего детства, — продолжает епископ чуть тише; на его широком лбу поблескивают бисерины пота, — посреди шумных игр и сказок сладостные голоса муз обольщали каждого из нас, соблазняли пуститься в неописуемые полеты фантазии. Мы были совсем еще дети и по наивности не понимали, что на этот обман не стоит обращать внимания. Однако самые сильные духом быстро поняли, что для того, чтобы и дальше идти путем праведности, нужно отказаться от глупых соблазнов и воображаемых миров, пока наши страсти не вырвались на свободу и не одичали, пока мир не заметил нашей странности. Не слушайте муз!
Я морщусь, и матушка тоже.
— Чтобы спастись от греха, — продолжает епископ, — нужно отказаться от театра и других вульгарных развлечений — игры́ в карты, вальсов, непристойной музыки, литературы, преисполненной похоти и написанной обреченными на адские муки гедонистами вроде Лорда Байрона в последние его годы…
Боже правый, ну это уж слишком! И дело не только в том, что я считаю попрание памяти Байрона отвратительнейшим кощунством, но еще и в том, что не далее как вчера отец кричал на меня, призывая задушить в себе музу поэзии. Он колотил меня с такой силой, будто надеялся выбить из меня страсть к стихосложению до моего отбытия в университет, запланированного на грядущую неделю, а еще осыпал меня оскорблениями.
— Образ жизни художника неизменно влечет за собой беспорядочные половые связи, пьянство и иные развратные деяния, — продолжал епископ. — Четырнадцать лет назад, в конце декабря, Господь засвидетельствовал разврат в наших рядах. Он увидел страсть к азартным играм, проституцию, театральные представления, богохульство, царящее среди актеров, которым в этом городе оказали радушный прием. На этом самом месте, перед полным залом взрослых и детей из всех слоев ричмондского общества — богатых и бедных, темнокожих и белых, христиан и евреев, — театральная труппа «Плэйсид-энд-Грин» показала пантомиму под названием… — прежде чем произнести название того рокового спектакля, который показывали актеры, когда пламя охватило театр, епископ вытер лоб носовым платком и поморщился, — «Кровавая монахиня».
Матушка стыдливо качает головой, сожалея о столь неудачном заголовке, словно она и есть тот драматург, что его придумал. Громадная фигура судьи Брокенбро содрогается прямо передо мной. Епископ Мур бросает хмурый взгляд в мою сторону, но я изо всех сил борюсь с желанием испуганно съежиться, ведь я сын двух актеров труппы «Плэйсид-энд-Грин», пусть и уже взрослый и давно осиротевший, и все в церкви об этом прекрасно знают.
— Господь покарал наш город за порочность огнем и страданиями, — говорит епископ, и в глазах у него поблескивают слезы. — Он призвал нас возродиться из пепла и возвести этот дом молитвы на месте былого ада, чтобы мы не забыли своих грехов, из-за которых и произошла та страшная трагедия. И если мы еще раз отклонимся от пути святости, Господь вновь нас накажет. Господь. Вновь. Нас. Накажет. — Епископ поднимается, вытягивается в полный рост и хватается за подлокотники, будто за штурвал шхуны, плывущей через Атлантику. Кстати, вид у него и впрямь такой, словно его одолел приступ морской болезни: губы заметно побледнели и сморщились, но он собирается с силами и громогласно повторяет: — Не слушайте муз!
После службы, пока знатные члены епископальной церкви Ричмонда надевают шляпки и плащи, матушка отходит в сторонку, чтобы обсудить с приятелями какую-то благотворительную задумку, а я остаюсь один в проходе между рядами.
— Эдди, — зовет меня знакомый женский голос откуда-то слева.
Тяжелое чувство, появившееся у меня от проповеди епископа, тут же испаряется, когда я вижу неподалеку, за другими прихожанами, мою милую Сару Эльмиру Ройстер, которая вообще-то обычно ходит в пресвитерианскую церковь. На ней атласное синее платье под цвет глаз, она тепло улыбается мне и машет. Волосы у нее зачесаны назад и лежат на плечах крупными каштановыми локонами на вид нежнее шелка. В отличие от остальных девушек, она не любит мелкие завитки над ушами.
Я тоже откидываю кудри со лба и улыбаюсь ей.
— Что вы здесь делаете, Эльмира?
— Пришла на службу вместе с Маргарет Уилсон и ее семьей. Очень хотела вас повидать.
Она пришла, чтобы со мной увидеться! От переполнившей меня благодарности я и слова не в силах вымолвить. Беру ее за руку, притягиваю к себе, а голова так и кружится от пьянящего аромата ее «сиреневого» парфюма.
— Не так близко, Эдди! — Она беспокойно оглядывается. — Отец велел миссис Уилсон присматривать за мной. Сможем ли мы встретиться где-нибудь наедине до… — она теребит золотую цепочку на шее, на глазах выступают слезы, — …до вашего отъезда в Шарлоттсвилль?