Все работники Редфордов сознавали, что им сильно повезло. Редфорды вот уже три столетия заботились о своих людях, и, хотя теперь хозяином стал Эдмунд Легрендж, в поместье все еще оставалась представительница рода Редфордов, с кем следовало считаться, — госпожа Констанс Редфорд. Некоторые оговаривались, впрочем, что и после ее кончины мало что изменится, так как Легрендж проявил себя добрым хозяином, не жалеющим своих… или ее денег, что для слуг значения не имело. Он щедро расходовал деньги, которых хватало на всех, тем более что у каждого была возможность подработать на стороне. «Живи и дай жить другим» — так звучал здешний девиз. Зачем утруждать мозги чтением и письмом? Работа вразвалку, набитое брюхо и деньжата в кармане под конец года — чем не жизнь? Так будет и впредь, пока человек будет знать свое место и не начнет забивать себе голову фантазиями. Эта позиция слуг была хорошо известна Элис Пиклифф и давала ей, подобно госпоже, право считать их всех гораздо ниже себя.

В гардеробной она сняла накидку и берет и бросила их на стул. Потом пришла на помощь госпоже, сняв с нее серый шелковый плащ и расколов булавки, удерживавшие у той на волосах широкую светло-голубую соломенную шляпу, украшенную только ленточкой и цветком. Умело расправив на госпоже юбки, она облегчила ей усаживание за туалетный столик.

— Тут что-то произошло, Элис. — Глядя в зеркало, Розина ждала ответа, однако Элис по привычке не торопилась. Она начала с того, что щедро полила одеколоном клок ваты; затем, встав у госпожи за спиной, она промокнула ей один висок, потом второй и только после этого соизволила ответить:

— У вас всегда было чутье на подобные вещи, и оно еще никогда вас не подводило.

— Вы тоже почувствовали… напряжение?

— Да, почувствовала. Пейдж сама не своя.

Их взгляды в зеркале встретились. Розина негромко произнесла:

— Она сказала, что ребенок здоров. Надо сходить взглянуть на нее.

— Времени для этого достаточно. Сперва отдохните. Она никуда не денется.

Стоило Элис договорить, как наверху раздался крик, заставивший обеих задрать головы к потолку. Второй крик застал Розину у двери. Она не бросилась бегом по коридору и по лестнице, так как у нее вообще не было привычки бегать, однако пошла так стремительно, что оставила старую Элис далеко позади. Еще из-за двери детской она услышала крик дочери. Девочка не кричала так истошно с раннего детства, поскольку научилась владеть собой. Она застала Аннабеллу в одном корсаже, ожесточенно машущей на Уотфорд руками.

— Аннабелла!

— Мама! — Девочка обхватила руками пышную материнскую юбку, подняла залитое слезами личико и снова крикнула: — Мама!

— В чем дело, Уотфорд?

— Я… Не знаю, что на нее нашло, мадам. Право, не знаю. Она отказывается надевать повязку на глаза. Раньше с ней такого не бывало.

— От чего она отказывается, Уотфорд?!

— От повязки, мадам.

— Повязка на глаза?! — Рука Розины, гладившая дочь по волосам, замерла, и она спросила металлическим голосом: — О чем это вы? Извольте объяснить. Какая повязка?

Бедняжка Уотфорд, широко разинув рот, переводила взгляд с госпожи на ее горничную. Только когда госпожа напомнила: «Я жду!» — она спохватилась и пробормотала:

— Я всегда одеваю ей на глаза повязку, прежде чем совсем раздеть для купания.

— Всегда надеваете повязку? — Розина повысила голос. — Вы хотите сказать… Кто вам это приказал?

Когда Уотфорд во второй раз покосилась на Элис, Розина повернула голову и встретилась глазами со старухой, с которой была более близка, чем с собственной матерью и даже с ребенком. Через какое-то время она снова посмотрела на взволнованную няньку и, протянув руку, потребовала:

— Дайте это мне!

Получив от Уотфорд повязку, она рассмотрела ее и сказала:

— Никогда, слышите, никогда больше этого не делайте. — Оторвав от себя дочь и пытаясь обуздать душивший ее гнев, она добавила: — Можешь принять ванну, дорогая. Когда ты ляжешь, я тебя навещу. — Глядя на умоляющее личико, она нежно проворковала: — Будь умницей, вытри глазки.

Вернувшись к себе, Розина грозно посмотрела на старуху, и ее мелодичный голос, единственное ее подлинное достоинство, превратился в металл, насыщенный изумлением и гневом:

— Как вы могли так поступить, Элис?

Элис уставилась на ее бледное, длинное, некрасивое лицо. Потом, задрав подбородок, шагнула к окну. Об ее особом положении при госпоже говорило то, что она имела право выказать свой норов, прежде чем ответить:

— Я сделала это, чтобы сохранить в чистоте ее помыслы. Ей ни к чему так рано знакомиться с грехом.

Розина не сразу обрела дар речи: логика горничной оказалась для нее непостижимой. Наконец она проговорила:

— Скрывая от ребенка его собственное тело, можно только разжечь в нем любопытство.

— Чего не видит око, к тому не тянется сердце.

— Не глупите, Элис.

— Хорошо, мадам, значит, я глупа. — Называя госпожу с глазу на глаз «мадам», Элис демонстрировала обиду.

Розина тяжело опустилась на стул, сложила руки на коленях, устремила взгляд прямо перед собой и молвила:

— Только представьте, что бы началось, если бы об этом узнал хозяин.

На это Элис ответила:

— Многим такая привычка послужила бы лекарством для души.

— О Элис! — То был скорее глубокий стон. Розина уронила голову на грудь. Элис была тут как тут. Положив трясущиеся руки ей на плечи, она запричитала:

— Простите, простите! Я молила Бога надоумить меня, как сохранить дитя в чистоте, и вот какой ответ послал мне Господь…

Издалека донесся смех, заставивший обеих прислушаться. Поднявшись, Розина подошла к туалетному столику и принялась расчесывать волосы. Элис, метнувшись к гардеробу, занимавшему всю стену, спросила дрожащим голосом:

— Что желаете надеть?

— Платье из синей тафты.

В дверь постучали. В следующую секунду дверь распахнулась, и перед дамами предстал Эдмунд Легрендж. Глядя в спину жены, он произнес:

— Я не услышал, как подъехала карета, иначе встретил бы тебя внизу.

Розина избегала взгляда мужа в зеркале. Слегка повернув голову, она ответила:

— Мы только что приехали.

— Как ты перенесла поездку? — Он запрыгал к ней, тяжело опираясь на трость с золотым набалдашником.

— Прекрасно, лучше, Чем обычно.

— Я очень рад. День выдался прелестный.

— Как твоя нога, Эдмунд?

— Гораздо лучше, дорогая, настолько, что я решил сегодня отужинать внизу и предупредил об этом Харриса. Уверен, что ты ко мне присоединишься.

— Я не очень голодна, мы отлично пообедали. Но через некоторое время я спущусь.

Она осмелилась поднять глаза и увидела в зеркале, что он смотрит на нее вопрошающе. Она могла бы ответить ему, слегка покачав головой, но не хотела, чтобы он устроил сцену в присутствии Элис. В этом не было бы ничего необычного, однако она предпочитала, чтобы их душераздирающие ссоры разыгрывались по возможности без свидетелей. Впрочем, она знала, что уединение в этом доме почти невозможно: у каждой двери кто-нибудь подслушивал, и она представляла себе кухню как парламентскую ассамблею, существующую для сбора всех слуг и высказывания ими своих мнений относительно достоинств и недостатков домашнего хозяйства. Роль Палмерстона вполне мог исполнять Харрис, который точно так же, как этот известный деятель, мог перебегать от одной партии к другой, повинуясь конъюнктуре. При жизни ее отца Харрис был ярым приверженцем его принципов, теперь же, когда власть перешла к ее мужу, он столь же ревностно отстаивал новые принципы, хотя между теми и другими пролегала непреодолимая пропасть.

Она знала, что в наследство от отца ей достались сила духа и принципиальность, но, стоило ей попробовать проявить эти свои достоинства, как жизнь превращалась в ад. Она бы превозмогла это и вышла победительницей, если бы не единственное препятствие — ребенок. Ничто не удерживало ее в этом доме, рядом с этим человеком, ничто не заставляло принимать нравственные мучения, кроме ребенка, которым Эдмунд пользовался, как мощным оружием, единственным, какое он мог против нее обратить. Когда она отказывалась ему повиноваться, он использовал девочку, как кинжал, приставленный к горлу.

— Как скоро ты спустишься?

Вопрос был задан низким, трепетным басом, способным произвести на стороннего слушателя впечатление, будто он соскучился по ее обществу. В некотором смысле так оно и было: ему не терпелось узнать привезенные ею новости, так как от них слишком многое зависело. Но когда она ответила: «Минут через пятнадцать», — он насмешливо подумал: пятнадцать минут! Другая на ее месте ответила бы: через час-два. Но его Розина не одевалась, а наскоро переодевалась; ей не было свойственно красить глаза и губы, пудрить кожу, душить подмышки и соски. Нет, она ограничивалась мылом для лица, вместо помады для волос пользовалась щеткой с шелком, после которой прическа сверкала, словно обрызганная водой.

Розина наблюдала в зеркале, как он захромал обратно к двери. Даже теперь, многое пережив и хорошо зная его, она понимала, почему женщинам так трудно перед ним устоять. Несмотря на излишества, его фигура сохранила изящество. Щеки, подбородок, шея нисколько не одрябли, и только желтизна глаз свидетельствовала о нездоровом образе жизни. Лишь близкие люди знали, насколько он порочен: ее мать, Элис, ее дядя Джеймс и тетя Эмма. Но даже они не знали о нем всего; ей одной было известно, что Эдмунд Легрендж представляет собой средоточие разнообразных пороков, многие из которых были настолько изысканными и невероятными, что о них трудно было бы рассказать словами.

Если бы нашлись такие слова, она бы давно уже излила душу Элис или собственной матери. Но существуют вещи, какие не в состоянии выговорить язык. Она чувствовала, что ее рассудок выстроил эту преграду, чтобы уберечь ее от безумия.

— Как вы поступите? — шепотом спросила ее Элис, застегивая на ней платье с кринолином, и Розина так же шепотом ответила:

— Не знаю. Одно несомненно: он не поверит, что я старалась, но я действительно пошла на это, Элис, потому что просить у дяди все же легче, чем у матери.

Элис застегнула последний крючок, пригладила расшитый воротник сзади и поправила кончики спереди. Покончив с воротником, она сказала:

— Это надо прекратить. Если вы лишитесь фабрики, все будет кончено.

На это Розина ничего не ответила, а только подумала: «Как бы мне этого хотелось! Есть только одна помеха…»

Направившись к двери, она бросила через плечо:

— Прежде чем спуститься, я пожелаю Аннабелле доброй ночи. — Обернувшись, она добавила: — Не ждите меня. Вы утомились. Ужинайте и ложитесь. Я справлюсь сама. Я… могу задержаться.

Элис не соизволила ответить. Обе знали, что она ослушается приказания.


Ужин подходил к концу. Слуги по одному разошлись. Эдмунд Легрендж, сгоравший от нетерпения, тем не менее отдал должное еде, особенно фаршированной скумбрии и омарам, превзошедшим все, чем он мог бы полакомиться в самом лучшем лондонском клубе. Седло барашка оказалось вполне заурядным, чего нельзя было сказать о гусе и пудинге с крыжовником, таявшем во рту.

Он уже осушил целую бутылку вина и теперь держал в руке рюмку с бренди, которую наполнил до краев, чтобы, умудряясь не пролить ни капли, смотреть через стол на жену и думать: «Боже, она день ото дня становится все менее привлекательной!» Даже полумрак свечей, выгодно преображающий большинство людей, ничего не мог с ней поделать. Эдмунд прервал созерцание и поднялся. У него не было намерения помочь подняться и ей: он знал, что она сообщит ему новости, добрые или дурные, сидя. Как обычно, по выражению ее лица было невозможно догадаться, что его ждет. Его всегда выводило из себя ее умение скрывать свои мысли.

— Ну, как все прошло?

Она вертела в руках тяжелый серебряный десертный нож и не сразу ответила ему.

— Дядя не нашел возможным ссудить мне денег. — Она намеренно не сказала «тебе» или «нам». Она услышала, как он сглатывает слюну, но, не поднимая глаз, продолжила: — Он напомнил мне, что мы по-прежнему должны ему десять тысяч фунтов.

— Плюс проценты!

Избежать худшего было невозможно. Она выпрямилась и прижалась спиной к высокой спинке кресла.

— Ты сказала ему, что мы можем лишиться дела?

— Я довела это до его сведения.

— А он?

— Он напомнил, что пять тысяч, занятые тобой у него, и закладная за дом не спасли свечной завод, подобно тому как предыдущие пять тысяч не спасли гончарное производство и трубный завод.

Он остановился по другую сторону стола, схватившись за спинку своего кресла.

— Ты прекрасно знаешь, что гончарное производство было не поднять. Что до трубного завода, то он уже много лет приносил убытки, кстати, задолго до того, как им занялся я.

Она подняла глаза и ответила спокойствием на его яростный взгляд.

— Это не так. Трубный завод всегда работал с прибылью. Доходы от него никогда не были очень высоки, в отличие от стекольного завода, зато они были надежными. Отец…

— К черту твоего отца! Ты меня слышишь? К черту его! — Это было произнесено тихо, но с клокочущей ненавистью, особенно при слове «отец». — Твой отец не видел дальше собственного носа, иначе не Свинборн, а он последовал бы за Куксоном.

Это уже было невыносимо. Она была не просто утомлена, а измождена, измождена физически и умственно; сегодня все это было особенно невыносимо.

— Когда в тридцать седьмом году Куксон начал изготовлять листовое стекло, хватило ли у твоего папаши предвидения, чтобы последовать его примеру? Нет, он оказался таким же слепцом, как те болваны, что проморгали наступление века стали. Твой отец не смог или не сумел понять, что листовое стекло — материал будущего, из которого можно делать все, что угодно: двери, мебель — да, мебель. Даже полы. Почему бы и нет? Все! Но нет, он знай себе возился со всякой ерундой, вроде бутылочек и канделябров, скрипочек и шутовских мельничных колес, с какими чернь таскается по ярмаркам, напяливая в подражание господам цилиндры… Твой отец!

Он широко раскинул руки и задел канделябр на столе. От канделябра со щелчком, напоминающим удар пистолетного бойка, отломилась одна из восьми веточек и упала на стол со звуком, похожим на выстрел.

Она приказала рукам и мышцам лица оставаться неподвижными, зато все ее тело содрогнулось от возмущения.

Он не грешил против истины. Ее отец в самом деле не пожелал конкурировать со стекольным производством Куксона, что было только мудро, ибо Куксоны представляли собой стекольную династию, зародившуюся еще в конце XVII века, а фабрика Конвей-Редфордов появилась в Шилдсе всего полвека назад. Зато отец был художником стекла, он любил этот материал. В отличие от ее мужа, он не ограничивался посещением фабрики в лучшем случае раз в неделю, а ежедневно преодолевал шесть миль от Усадьбы до Шилдса на протяжении не менее сорока недель в году. Он знал всех своих работников по имени и заботился о них, не различая пьяниц и трезвенников.

Он впервые взял ее на фабрику, когда ей было всего шесть лет. Там она зачарованно наблюдала, как человек на табурете дует через трубку в какую-то горячую жидкость, висящую на другом конце, благодаря чему вскоре рождалась чудесная красная бутылочка. Отец всегда снабжал работников самым качественным сырьем: песок поступал из лучших карьеров лесов Фонтенбло во Франции и из Элам-Бей на острове Уайт. Песок из Уэльса, Бедфордшира и Ланкастера он браковал. В следующий раз ей довелось увидеть, как и без того мелкий песок, чтобы избавить от примесей, просеивают, промывают, прожигают, пока он не становится совершенно свободным от вкраплений железа, извести, глины, мела и магния. В детстве она жалела, что родилась не мальчиком и не может работать на стекольном заводе. Однако, не имея возможности изготовлять стекло, она вполне могла усвоить, как его производят. Поощряемая отцом, она засела за книги, повествующие о развитии стеклоделательного ремесла на протяжении веков. Она прочла про венецианцев, сирийцев, французских беженцев, которые, спасаясь на Альбионе от тирании своей страны, завезли сюда утраченное искусство выдувания стекла. Ей виделась горькая и жестокая ирония в том, что именно благодаря своим обширным знаниям о стекле она познакомилась с Эдмундом Легренджем.

Ее отец неизменно проводил по два месяца в году в Лондоне, чтобы ее мать не отвыкала от света и чтобы к нему привыкала она сама. Семья Конвеев-Редфордов не была титулованной, однако Редфорды могли проследить свой род на протяжении 300 последних лет, а Конвеи, материнский род, насчитывал внушительное количество лордов, графов и графинь.

На балу по случаю ее восемнадцатилетия, устроенном в их лондонском доме, отец познакомил ее с высоким, поразительно красивым молодым человеком, представив его как Эдмунда Легренджа, проявляющего интерес к стеклу.

Эдмунд Легрендж оказался третьим сыном преуспевающего стеклодела из Суррея. Он мог со знанием дела вести беседу о стекле. Она попала под обаяние его эрудиции, голоса, манер, внешности — особенно последнего. То, что он искал ее общества, казалось ей чудом, по сравнению с которым меркли любые библейские чудеса. Она была некрасива и сознавала это; зато для нее не был секретом ее ум, а также то, что мужчины избегают умных женщин. Но Эдмунд Легрендж был не из их числа. Услышав от отца, что он попросил ее руки, она упала в обморок. Когда после окончания лондонского сезона они возвратились домой, Эдмунд Легрендж последовал за ними, чтобы, поселившись у приятеля в тридцати милях, в Камберленде, продолжить свои ухаживания. Они продолжались полгода, после чего был заключен брак.

На свадьбе присутствовали многочисленные представители семейства Легренджей, одобрявшие выбор Эдмунда. Их реакцию правильнее бы было назвать облегчением, однако пока это именовалось счастьем. Они на разные лады твердили, что счастливы, оттого что Эдмунд стал семейным человеком.

Только после медового месяца до Розины дошло, почему остепенение Эдмунда доставило такое удовольствие его родне: она случайно узнала, что двумя годами раньше отец лишил его наследства, публично объявив, что не несет ответственности за долги своего третьего сына. Разочарование не заставило себя ждать: совсем скоро ей предстояло узнать, что она стала женой неисправимого игрока, лгуна, человека, чьи долги достигли сорока тысяч фунтов; прошло еще два года, прежде чем ей открылось, что супруг к тому же якшается с падшими женщинами, часто наведывается в один из борделей в Ньюкасле и имеет в Шилдсе содержанку. Все это тоже выплыло наружу по случайности. Как-то раз она уведомила супруга, что собирается вместе с матерью побывать в коттедже — так они именовали десятикомнатный дом на краю имения, — чтобы проверить, как протекает его реставрация. Однако они не прошли и четверти мили, когда прогремел гром, и гроза заставила их поспешить назад. Сократив путь, они добежали до террасы, выходящей на юг, и проникли в дом через высокие окна по соседству с отцовским кабинетом. Шум от их прихода был, видимо, заглушен очередным раскатом грома, который не дал им услышать голоса из соседней комнаты. Только когда Розина, переждав гром, чуть не разразилась проклятиями в адрес стихии, до нее долетел возмущенный голос отца:

— Вы — бессовестный мот!

Она хотела было войти в полуприкрытую дверь, но мать удержала ее, и она, застыв у двери, узнала о мужниных грехах, перечисленных ее отцом.

Несколько месяцев перед этим она пыталась скрывать его похождения, по крайней мере те, о которых ей было известно. Главное, что она изо всех сил стремилась утаить от родителей, заключалось в том, что ее личное состояние за короткий период замужества практически перестало существовать. Расточительность она еще могла ему простить, но то, о чем узнала, стоя за дверью, простить уже не смогла. Последнее разоблачение означало для нее конец брака — а с ним и жизни.