Когда шли её ленты, залы синематографов были полны, и на улицах выстраивались очереди из желающих, которых было в три раза больше, чем помещалось внутри. За недели до её премьер уличные музыканты и торговцы разбивали лагерь на бульварах возле каждого театра, продавая подлинные целлулоидные заготовки, которых она касалась, и копии усыпанных блёстками клеток из «Автопортрета», в точности нужного размера, чтобы в них поместился исковерканный гравитацией самец сатурнианского происхождения. Зачем? Зачем был нужен весь этот грубый восторг? Я всё ещё не разобрался. Её отцом был Персиваль Анк, в своё время — глубокомысленный, известный режиссёр. Снял кучу утомительных готических драм с героинями, напоминающими призраков, с чёрными кругами под глазами, со ртами, приоткрытыми в ужасе или от оргиастической трансцендентности, или от того и другого. Её матерью, видимо, была одна из тех исключительных актрис, хотя какая именно, он так и не сказал. Каждая ведущая актриса Анка становилась, по совместительству и на основании жёсткого контракта, матерью бедняжки. Можно увидеть в чертах её мерцающего, покрытого пылью и поцарапанного лица отголоски полудюжины подававших надежды актрис с мимолётной карьерой — кто-то всё ещё знаменит, кого-то легко забыли, и проявляются они лишь в те мгновения, когда их дочь испытывает странные эмоции, отражающиеся на её узком лице, в её загадочных взглядах, в её насмешливой, проницательной улыбке.

Она оторвалась от папочки где-то между «Королевой голода» и «Спящим павлином». Её игровой дебют в «Призраках Моря Облаков» очарователен, если вы способны уловить, в чём фишка миленького ребёнка. Во время знаменитой сцены в бальном зале, когда декадентствующую вдову Кларену Ширм осаждают призраки её жертв, можно увидеть Северин, которая дёргает жемчуг на своём чепчике и трёт лицо, портя грим. Есть легенда о том, что, когда великий режиссёр попытался нанести на веки своей девочки тени и убедить её притвориться, будто она в родстве с Ширм, в то время как голодная тень — молодая Мод Локсли, не кто-нибудь — будет накидываться на невинного ребёнка, Северин взглянула на отца сердито и сказала: «Папа, ну что за глупости! Я хочу быть такой, какая я есть!»

Такой она и осталась — самой собой, на веки вечные. Как только Северин смогла самостоятельно вертеть ручку камеры, она принялась записывать «реальную реальность и настоящий мир» (в семь лет) или «подлинный и справедливый мир истинной истории» (в двадцать один год) и объявила любимых призраков и демонов своего отца «кучей ерунды с эффектом двойной экспозиции». Её вторая документалка, «Королева голода с Фобоса», вынесла на всеобщее обозрение бунты из-за продовольствия, охватившие эту проклятую маленькую колонию, и принесла ей медаль Люмьера — приз, который папочка так и не сумел заграбастать. Может, в этом всё дело. Она рассказала правду один или два раза, и рассказала её с окровавленной головой и сломанной рукой: Земля — старая мумия, конченая алкоголичка, которая не очень-то следит за своими детишками.

Когда Анка спросили, не раздражает ли его гнев дочери по отношению к вымыслу, он вызывающе улыбнулся во все тридцать два зуба и ответил: «Объектив, друг мой, не разграничивает реальное и нереальное».

От её последнего фильма под названием «Сияющая колесница, воробьями твоими влекомая» осталось четыре отрывка. Они сильно повреждены. Их копируют все кому не лень, режут на части и снова склеивают в бесконечные анемичные всезнающие документалки, об которые я бы и ног не вытер. Оригиналы продолжают гнить в каком-то музее в Чикаго. Больше людей, чем можно себе представить, едут туда, чтоб поглядеть, как они разлагаются. Я тоже был. Зрелище меня утешило. Уткнёшься лбом в прохладную стену мягким розовым вечером на Среднем Западе, который кажется невероятным, когда насмерть замерзаешь на Уране. Она промелькнёт перед твоими глазами: призрак, фея в конце длинного, тёмного туннеля, улыбнётся, помашет рукой, заберётся в пасть пушечной капсулы с грацией прирождённой актрисы.

Иной раз люди меня узнаю́т, даже издалека, по старым кинохроникам, хотя я никогда не давал интервью и адвокаты не позволяли никому показывать моё лицо с 51-го года. Мне не нравится видеть себя на экране. Это расстраивает меня в экзистенциальном смысле: вот я здесь — и вот я там. Но я не в силах покончить со всеми своими изображениями.

Вот как всё было, вкратце: горстка людей выжила в экспедиции Северин Анк на Венеру, и я один из них. Я не всё помню и не всё, что я помню, представляет важность. Моя жизнь, моя настоящая жизнь, началась в тот момент, когда женщина с короткими чёрными волосами, в кожаном лётном шлеме и куртке присела передо мной и спросила, как меня зовут. Меня, потерянного мальчика, кружащегося мальчика. Я вернулся, а она — нет.

Не думайте, что я себя за это простил.

Теперь я смотрю. Я всё просмотрел. Не могу перестать смотреть. Жду, пока документалки покажут мне хоть ненадолго её лицо; покажут, как она смеётся; покажут её ребёнком, тянущим руки вверх, просящим отца посадить её на плечи, подальше от хаоса взрослых ног, тростей и туфель, танцующих под новейший индустриальный чарльстон-регтайм Мики Халла. Покажите мне её хоть как-нибудь. Я такой же дурной, как любой другой зритель, я умоляю позволить мне взглянуть на её труп хоть на миг — а если не на труп, то на места, где она когда-то стояла, но больше её там нет. Расскажи мне, невидимка за кадром, глас божества и памяти, расскажи мне всё, что я и так знаю. Расскажи мне о моей жизни.

Но её лицо было для меня медленным ядом. Я это знал, знал, и всё равно впивался в него с жадностью, оголодав по её впалым, монашеским, гладким щекам, по её глазам, огромным и озорным, таким же чёрным, как её волосы.

Я даже не могу произнести её имя. У неё нет имени. Есть лишь Она. Единственная. Она владеет этим местоимением столь всеобъемлюще, что никто другой и прикоснуться к нему не смеет. В громадном и смрадном газовом гиганте моего сердца — единственная Она, пятидесяти футов ростом. [Гигантская версия Северин представляет собой отсылку к фильму Attack Of The 50-ft. Woman (США, 1958).] Великанша. Я же — никто. Впрочем, нет, не «никто». Я Анхис Сент-Джон. И никто не скажет обо мне — Он.

Знаете, что она прежде всего делает в «Автопортрете»? Улыбается. Она, мать её, улыбается. А потом смеётся. Милый, раздражённый, самокритичный смех. Как будто она смущается из-за того, что занимает так много места в кадре. Как будто боится сцены. Но она не боялась. Никогда. Ничто не могло её смутить. Может, она и боялась сцены в тот день, когда мамочка впервые приложила её к титьке, но с той поры — ни разу. Боязнь сойти со сцены — другое дело. Вечно она не знала, куда себя девать, пока камера не работает. Но смех недвусмысленно говорит нам о том, что она смущена. Улыбка свидетельствует о том, что у неё мандраж. «О, ну разве это не чертовски забавная суматоха, съёмка в киношках? Кто, я?! Это старьё? Я так нервничаю! Кто хочет выпить?

Я ещё ничего не заработала.

Разыщите меня через два года».

Её улыбка разверзлась надо мною, чёрно-белая и громадная — и я знаю, как может знать человек, который пялился на эту улыбку, пока его не вырвало прямо на колени, что она целиком и полностью фальшива. Впрочем, хороша. Одна из моих любимых улыбок. Полная дикого возбуждения, которое в тот период сопровождало всё, связанное с Венерой. Люди никак не могли оставить в покое это дерьмовое местечко — единственный мир, который сделал все остальные возможными. Но это их улыбка, не её. Поглядите на неё, поглядите — разве вы не видите? Она отправляется на Венеру. Она улыбается так, как улыбаются все, одержимые Венерой. Эта улыбка — вроде как анонс того, что случится на самом деле.

Но нет, для этого ещё слишком рано. Я пьян. Я не спал трое суток. Когда я думаю о ней, я вижу все её фильмы, все её лица одновременно. Они выстроились друг за дружкой на орбите. Но вы не можете увидеть то, что вижу я. Я вижу венерианскую улыбку, но её ещё не существует. Эта улыбка — детская версия той, на девять тысяч ватт. Это Лицо № 212: «Отважная девушка-репортёр». Она ещё не побывала на Венере. «Венера всегда казалась такой самоочевидной», — сказала она мне под горячими, влажными звёздами Адониса, когда думала, что я не слышу. «Автопортрет с Сатурном» отделяют от Венеры четыре фильма и девять лет. Там, на экране, она ещё пацанка. Двадцать один год. Спит, как стрекоза, чтобы ничего не упустить. Любовников меняет, точно дверь-вертушка. Пьёт алкоголь, как будто у неё аллергия на воду. Её и личностью-то назвать можно с трудом. Эта девчонка на ветхой плёнке, с сигаретным ожогом на лбу — он точно каинова печать — и царапинами от киноленты на щеках ещё даже не знает, что «Автопортрет» станет хитом. Лучше, чем хитом. Он создаст ей имя. Её собственное имя. А не имя её старика.

Вот что я знаю про неё. Вот что все знают про неё. Несправедливо, что я должен знать столько же, сколько и любой, не поленившийся прочитать какой-нибудь журнал. Я должен знать больше. Я должен знать всё. Но ты начинаешь там, где начинаешь, и надеешься — даже если твоя надежда вроде карманника, у которого обе руки заняты, — что удастся каким-то образом забраться дальше и выше.