— Это точно не она была.
— Почему?
— Ей не разрешали кататься одной. Она со мной каталась.
— Тогда я, наверное, сам повез ее на горку. Разок дал ей свободу.
Он издает смешок, следя глазами за дугой Алисиного полета, язычок горящей свечи отражается в его очках.
— Это было в последнюю зиму, когда мама… Меня оставили без ужина. Папа запер санки. Помнишь?
— Где ее вещи? — спрашиваю я.
— Что?
— Алисины вещи. Одежда. Ее любимые деревянные птички. Медальон. Все дневники и рисунки. Ее вещи, Лайонел? — Я ставлю стакан на столик между нами и продолжаю: — Здесь ничего из ее вещей нет.
— Не обвиняй меня в ее смерти.
— Я тебя не обвиняю…
— Это ты оставила меня с ней. Ты и твой Союз.
— Мне не хотелось просто штопать носки и шить мундиры.
— И смотри, к чему это тебя привело. — Он делает глоток виски. — Теперь она мертва. Может, это к лучшему. Пожалуй, к лучшему. Для всех.
Не отвечая, я встаю:
— Ты пьян. Пойду спать.
Он думает о чем-то своем, потом качает головой.
— Ты согласилась поместить ее в лечебницу.
— Это я зря.
— Она собиралась выкинуть Тоби из окна второго этажа, когда Кэти в последний раз нашла ее.
— Наверняка есть какое-то…
— Хватит оправдывать ее.
Он резко встает, одной рукой прижимая стакан с виски к груди, а другой оттягивая нижнюю губу, и говорит:
— Ты на меня-то вину не списывай.
— Она была вся в синяках, она…
— Мне плевать.
— Лайонел, — качаю я головой, — что ты такое говоришь?
Он снова падает в кресло, склонив голову и сжав стакан в пальцах.
— Я сказал ей, что она поедет к тебе в гости. Чтобы она упаковала сундук. Взяла пальто, потому что в Мэриленде холодно. — Голос хриплый, с одышкой. — Сказал, что нанял ей экипаж. Она ждала на крылечке все утро и…
— Я не могу этого слышать.
Я бросаюсь обратно к себе в комнату. Там удушающая жара. Застоявшийся кислый воздух.
— Это моя вина.
Три шага до камина. Вот под стеклом Бенджамин в мундире, с широкой бородой. «Моя вина». Поворот к окну. Поднялась луна, осыпала серой пылью верхушку березы, крышу лодочного домика, водную гладь.
Я тянусь к оконной раме — окно закрыто на щеколду. То, что выходит на пруд. И то, что выходит на огород. Я не помню, чтобы закрывала их. Я прижимаю ладонь ко лбу, утираю пот.
Почему Алиса едва не выкинула Тоби из окна? Но Алиса никогда ничего не объясняла. Эта красивая девушка с душевным расстройством давала ответы только себе самой.
Я обещала ей, что всегда буду рядом. Обещала.
«Моя вина».
Глава 4
Кэти подает кофе на веранде, что с тыльной стороны дома.
— Чтобы избавить нас всех от жары, — говорит она.
А я думаю — чтобы избавить нас всех от столовой и зеркала, все еще завешенного черным. Чтобы избавить нас всех от горя.
Пройдешь через узкий кухонный флигель, спустишься по лесенке — так и окажешься на веранде. Веранда обнимает заднюю часть дома, деревянные половицы и потолки посерели и, словно патиной, покрыты краской цвета снятого молока.
Кэти наливает каждому по порции цикориевого кофе, ровно три четверти чашки, и берет молочник. Вопросительно поднимает левую бровь, будто сегодня я скажу ей, что молоко мне решительно надоело.
— Капельку, — говорю я.
— Давай побольше налью, — отвечает она. Но когда я отказываюсь, она смотрит на меня с облегчением.
Лайонел листает вчерашний выпуск «Стейтсмена» [Газета, издававшаяся в 60-е годы XIX века. Поддерживала кандидата в президенты Джона К. Брекинриджа, выступавшего за сохранение рабства, в том числе в северных штатах.], заминая уголок газеты между большим и указательным пальцем. Кэти ждет, слегка наклонившись вперед, носик молочника звякает об ободок его чашки.
Глаза у Лайонела уставшие, налитые кровью, он смотрит на молочник и снова на газету. Кэти наливает молоко — только слегка забелить кофе — и садится сама, отставив молоко в сторону.
— Сегодня молочник не приходил? — спрашивает Лайонел.
— Просто мы немного…
Она слегка кивает и кладет ладонь на мою руку. Рука у нее холодная, липкая от пота.
— Надеюсь, ты хорошо спала.
Как она может такое спрашивать? Тело ломит от того, что я тащила гроб, голова болит от бессонницы, от того, что я постоянно вспоминаю, как обмывала холодные руки Алисы. Мне удалось забыться, только когда солнце встало и окрасило верхушки деревьев, но Сирша забренчала кастрюлями на кухне, и я проснулась.
— Лучше не бывает.
Тоби переворачивает тост, прижимает его к тарелке и размазывает джем концентрическими кругами.
— Тоби, — говорит Кэти, забирая у мальчика тарелку, — люди голодают.
— Отдай ему тарелку, — говорит Лайонел, не поднимая глаз. Он отодвигает свою тарелку с полусъеденным тостом, к которому прилип засохший желток.
— Люди голодают, Лайонел.
— Отдай ему тарелку.
Тоби пинает ножку стула. Он потерял интерес к тосту. Теперь его внимание поглощено прудом. Он показывает на него и вертится так, что ударяется локтями о спинку стула.
— И не шелохнется, — говорю я.
Пруд темный и вязкий, пугающий своей непроглядной чернотой.
Листья берез уже желтеют, кленовые скручиваются и вянут. Камыши и рогоз душат изгиб восточного берега, западный край — всего лишь гранитный выступ, где корни деревьев выступают из земли, он всегда в тени, всегда покрыт черным лишайником. На дальнем краю пруд превращается в узкий канал, который резко заворачивает, будто сломанный палец. Это и есть Теснина.
— Тоби. Садись, — тяжело вздыхает Кэти. — Думаю, нам нужно спланировать посадки в огороде к осени, начнем пораньше. Свежий воздух пойдет тебе на пользу, Мэрион.
— Огород.
Я киваю, одним глотком допиваю цикорий и отставляю чашку. Только вчера Алису похоронили. А сегодня на завтрак булочки и черничный джем.
— Можем обсудить сравнительные достоинства брокколи и тыквы.
Тоби смотрит на меня, подперев ладонью щеку. Кэти, не поднимая головы, подбирает крошки с тарелки. Она покраснела. Лайонел вертит в руках ложечку.
— Извини меня за недобрые слова, — говорю я.
Горло у меня сжимается. Я отодвигаю стул, намереваясь уйти. Я знаю, что Кэти обиделась; я знаю, что Лайонел мною недоволен. Он стучит ложечкой по столу, склонив голову набок, как делал папа, когда один из нас нарушал какое-то правило, и так же, как папа, поджимает губы.
— Перестань.
Я встаю, однако тут же хватаюсь за спинку стула — перед глазами мелькают искры, в ушах звенят цикады.
Но он продолжает забавляться с ложечкой.
Тук-тук-тук.
— Ты сегодня поедешь с нами в город? На службу? — спрашивает Кэти.
— Я лучше останусь здесь, — отвечаю я, и во рту у меня кисло. — Мне нужно писать письма и…
Лайонел откидывается на спинку стула, скрестив руки, в его пальцах мелькает ложечка. Капелька молока оставляет темное пятнышко в сгибе локтя.
— Тебе нужно там показаться. По крайней мере.
— Можно мне остаться с тетей? — спрашивает Тоби, глядя на отца.
— Нет, нельзя.
— Там ты найдешь утешение, — говорит Кэти, но глаза у нее бегают.
— Ты, может, и найдешь. Но не я.
— Поезжай как-нибудь со мной в город. Поприветствуешь нового директора Сент-Олбанс. И его жену.
— Я с ней не знакома.
— Зато с ним ты знакома. Томас Харгривс. Тот студент, который втерся в доверие к твоему мужу. Он женился в прошлом году. Или позапрошлом? — Кэти смотрит на меня так, будто я должна это знать. — Она кузина Дженни Райт. Из Гоффстауна. Я уверена, ты ее знаешь. Ада?
— Я ее не знаю.
— Тебя слишком долго не было. Скоро ты снова почувствуешь себя как дома. Правда, Лайонел?
— Встречайся с ними, если тебе надо. Я не поеду.
Я не стала добавлять, что ненавижу их, ненавижу Академию Сент-Олбанс. Книги Бенджамина и мои вещи бездушно выкинули из домика декана и прислали заботливое письмо, где обошлись почти без извинений. И Томас Харгривс — он вечно сидел у нас за столом, заявившись без приглашения, и вечно до ночи разглагольствовал с Бенджамином о сослагательном наклонении в латыни или морали того или иного учителя.
— Я с ними встречаться не буду.
Со стола убрали. Закончилась суматоха из-за пальто Тоби, Кэти наконец нашла свой платок, и они уехали в город. Я гляжу на дверь спальни, жду, когда дом переведет дыхание и успокоится. Но дом не замолкает. Он ворчит и стонет, скрипит и потрескивает. Алиса как-то сказала, что это лесные феи танцуют и ищут сладости.
Нет. Не так. Это я ей сказала. Сестра спряталась в шкафу, и никакими словами я не могла выманить ее оттуда. Даже когда заявила, что поймала королеву фей и заперла ее в клетке.
— Это просто дом, Алиса. Ты слышала его всю жизнь.
— Я его больше не слышу. Я не могу.
Она закричит. Я знала, что она непременно закричит, а мама дремала в комнате на другом конце коридора, уже очень больная. Я распахнула шкаф и залезла туда. Сжав кулаки, Алиса описывала ими большие круги; я прижала ее руки к телу.
— Я их не пущу, — сказала я. — Я тебя защищу.
Она прикусила губы. Я зажала ее рот рукой, чтобы она не кусалась.
— Давай я спою тебе песню, Алиса. Я спою тебе колыбельную, и все будет хорошо.
Мы с тобою будем спать,
Ангел — сон наш охранять.
Она перестала махать руками, вытянулась неподвижно, как доска, пятки босых ног упирались в стенку шкафа. Я легла рядом с ней. Намотала ее волосы на палец. Мне хотелось дернуть их. Слишком она взрослая, чтобы устраивать истерики, тринадцать лет, ее фигура уже приобрела женские формы, бондарь на нее заглядывался.