— Да, хозяин, — прошипел в ответ аспид, и голос его был тих, но на редкость пронзителен, — и впрямь ты Малигрис, в своих руках держишь ты средоточие некромантии и волшебства, ведомы тебе все заклятья и все магические фигуры. Ты можешь, если таково твое желание, вызвать Нилиссу из страны мертвых, снова узреть ее такой, какой была она, пока ее красоты не коснулся жадный могильный червь.

— Аспид, пристало ли, подобает ли мне призывать ее?.. Ожидают ли меня потери и сожаления?

Аспид, казалось, задумался, а потом еще тише и еще медленнее прошипел:

— Малигрису подобает поступать так, как он того пожелает. Кто, кроме самого Малигриса, способен решить, во благо или во зло тот или иной поступок?

— Иными словами, ты не советуешь мне ее вызывать? — Фраза эта прозвучала не вопросом, но утверждением, и аспид не снизошел до ответа.

Уперев подбородок в переплетенные пальцы, Малигрис погрузился в размышления. Потом встал, и в движениях его сквозили давно позабытые уверенность и живость, столь контрастирующие с испещренным морщинами лицом. Из разных уголков комнаты, с выточенных из черного дерева полок, из ларцов с замка́ми из золота, желтой меди и электрума достал волшебник разнообразные инструменты и ингредиенты, необходимые для ритуала. На полу начертал он предписанные концентрические круги, встал в самом центре, зажег курильницы с нужными благовониями и начал громко читать длинный узкий свиток из серого пергамента, исписанный лиловыми и багряными рунами. Из курильниц повалил дым — голубой, белый, сиреневый; плотными облаками заволок он комнату, свился в подвижные столпы, скрыл солнце. Покои озарились бледным потусторонним светом, призрачным, точно свет восходящих над Летой лун. Неестественно медленно, не по-людски торжественно лился голос некроманта; будто священнослужитель, читал он нараспев, но вот дошел до самой последней руны, и голос затих, а потом смолкло и замогильное глухое эхо. И разошлись цветные туманные завесы. Все вокруг заливал тот же бледный сверхъестественный свет, а между Малигрисом и дверью, заслонив голову единорога, стоял призрак Нилиссы, какой была она в далекие годы юности; девушка чуть клонилась, подобно цветку на ветру, и улыбка на ее устах была исполнена беспечной терпкой юности. Нежная, белокожая, в простом наряде, с анемонами, вплетенными в черные локоны, с голубыми, будто вешнее небо, глазами — такой и помнил ее Малигрис. При взгляде на нее усталое сердце его забилось чаще, вспыхнул давно угасший жар желания.

— Ты Нилисса? Та самая Нилисса из заросшей миртами долины Мерос, моя невеста, которую я любил в золотые дни, что ушли вместе с канувшими в безвременье эпохами?

— Да, я Нилисса.

Голос ее журчал тем самым безыскусным серебром, которое столько лет отдавалось эхом в памяти Малигриса… Но пока он смотрел и слушал, в душе зародилось призрачное сомнение, столь же дикое и невыносимое, сколь и неотступное: та ли перед ним Нилисса, которую он знал? Не произошло ли в ней неуловимой перемены — столь малой, что и названия для нее не подберешь? Не похитили ли смерть и минувшие годы у его возлюбленной нечто непередаваемое — то, чего не сумело полностью вернуть колдовство? Так ли нежны ее очи, как прежде? Так ли блестят черные локоны, так ли строен и гибок стан? Малигрис не мог увериться в этом, и вслед за сомнением пришла тяжкая тревога, мрачное уныние стиснуло сердце, припорошив его пеплом. Все требовательнее всматривался Малигрис, все более недобрым становился его взгляд, и с каждым мгновением призрак все меньше напоминал прекрасную Нилиссу, с каждым мгновением теряли свою красоту изгиб губ и чело — не стройной была девушка перед ним, но худой, не локоны были у нее, но обычные волосы, не белокожая шея, но просто бледная. Снова навалились на Малигриса годы, гибнущая эфемерная надежда породила отчаяние. Не верил он более ни в любовь, ни в юность, ни в красоту, даже воспоминание о них обратилось в обманчивый морок — и не скажешь уже, было ли, не было. Остались лишь серость, и тени, и прах, лишь пустые тьма и холод, лишь гнетущая невыносимая усталость да неизлечимая мука.

Тонким, дрожащим голосом, так не похожим на тот, которым он читал прежнее заклинание, произнес Малигрис слова, дарующие призраку свободу. Облачком дыма истаяла Нилисса, померкло лунное сияние, и покои вновь озарили последние солнечные лучи. Волшебник обратился к аспиду, и в голосе его слышался мрачный укор:

— Почему ты не предостерег меня?

— А разве не пропало бы втуне мое предостережение? Малигрис, тебе было ведомо все, кроме одной малости. И никак иначе не смог бы ты о ней узнать.

— Что же это за малость? Я узнал лишь, как тщетна мудрость, как бессильно волшебство, как ничтожна любовь, как обманчивы воспоминания… Скажи, почему мне не удалось вызвать к жизни ту Нилиссу, которую я знал или думал, что знал?

— Перед тобой предстала именно та Нилисса, — ответил аспид. — На это твоего искусства вполне хватило; но никакое заклинание не способно призвать твою собственную утерянную юность, вернуть пылкое бесхитростное сердце, которое любило Нилиссу, или тот страстный взгляд, который ты тогда устремлял на нее. Вот это, хозяин, тебе и надлежало узнать.

Конец рассказа

Это повествование было найдено в бумагах Кристофа Морана, студента, изучавшего право в Туре, после его необъяснимого исчезновения во время поездки к отцу в Мулен в ноябре 1789 года.


На Аверуанский лес опустились зловещие рыжевато-пурпурные осенние сумерки: вот-вот должна была разразиться гроза. Деревья вдоль дороги превратились в черные расплывчатые громады, а сама она, неясная и призрачная в сгущающейся мгле, казалось, слабо колышется передо мной. Я пришпорил лошадь, утомленную долгим путешествием, которое началось еще на рассвете, и она, уже несколько часов недовольно трусившая вялой рысью, галопом припустила по темнеющей дороге меж исполинских дубов, что тянули к нам свои корявые сучья, словно пытались схватить одинокого путника.

С ужасающей быстротой на нас опускалась ночь, и темнота стремительно окутывала нас непроницаемой цепкой пеленой. Охваченный смятением и отчаянием, я вновь и вновь ожесточенно пришпоривал лошадь, но первые дальние раскаты приближающейся бури уже мешались со стуком копыт, и вспышки молний освещали дорогу, которая, к изумлению моему (я полагал, что нахожусь на главном Аверуанском тракте), странным образом сузилась и превратилась в хорошо утоптанную тропу. Решив, что сбился с пути, но не отважившись вернуться в пасть тьмы, туда, где стеной клубились грозовые тучи, я спешил вперед в надежде, что столь ровная тропинка приведет меня к какому-нибудь домику или замку, где я мог бы найти приют до утра. Надежды мои вполне оправдались, ибо через несколько минут я различил среди деревьев проблески света и неожиданно очутился на опушке леса. Впереди на невысоком холме возвышалось большое здание: в нижнем этаже его светилось несколько окон, а крыша казалась почти неразличимой на фоне бешено несущихся туч.

«Вне всякого сомнения, это монастырь», — подумал я, останавливая измученную лошадь и спешиваясь. Подняв тяжелый медный молоток в виде собачьей головы, я со всей силы ударил им о крепкую дубовую дверь. Раздавшийся звук оказался неожиданно громким и гулким и отозвался в темноте каким-то потусторонним эхом. Я невольно поежился. Но страх мой полностью рассеялся, когда через миг дверь распахнулась, открыв моему взору ярко освещенный огнем факелов коридор, и на пороге появился высокий румяный монах.

— Прошу пожаловать в Перигонское аббатство, — радушно пророкотал он.

Тотчас откуда-то появился еще один человек в рясе с капюшоном и увел мою лошадь в стойло. Не успел я бессвязно поблагодарить своего спасителя, как разразилась буря и страшные потоки дождя под аккомпанемент приближающихся раскатов грома с демонической яростью обрушились на закрывшуюся за мной дверь.

— Какая удача, что вы так своевременно нас нашли, — заметил монах. — В такую непогоду в лесу пришлось бы несладко не то что человеку, но и зверю.

Догадавшись, что я столь же голоден, сколь и изнурен, он провел меня в трапезную и поставил передо мной миску со щедрой порцией баранины с чечевицей, кувшин отменного крепкого красного вина и дал ломоть хлеба.

Я набросился на еду, а он уселся за стол напротив меня. Несколько утолив голод, я воспользовался возможностью и повнимательнее рассмотрел своего гостеприимного хозяина. Тот был высок и крепко сбит, а лицо со лбом столь же широким, как и мощная челюсть, выдавало острый ум вкупе с жизнелюбием. От него веяло каким-то изяществом и утонченностью, образованностью, хорошим вкусом и воспитанием. «Этот монах, должно быть, глотает книги с не меньшей охотой, чем вина», — подумал я. Очевидно, по выражению моего лица тот догадался, что меня мучает любопытство, ибо, словно отвечая на мои мысли, представился:

— Я — Илларион, настоятель Перигона. Мы принадлежим к ордену бенедиктинцев, живем в мире с Богом и людьми и не считаем, что дух следует укреплять, умерщвляя или истощая плоть. Наши кладовые полны самых разнообразных яств, а в погребах хранятся самые изысканные аверуанские вина. И если вас это заинтересует, у нас имеется библиотека, заполненная редкостными томами, бесценными манускриптами, величайшими шедеврами язычества и христианства, в числе которых есть даже несколько уникальных рукописей, уцелевших во время пожара в Александрии.