Она посмотрела мне прямо в лицо — могу поклясться, она прокручивала в голове то, что я только что сказала, не веря ушам. Я немного испугалась, но всё-таки добавила шутки ради:

— И плакала твоя коса!

И поплатилась моя щека.

— Марш в свою комнату. Не хочу тебя видеть.


Не знаю, почему мне так нравится доводить мать. Не знаю, зачем я вылила в унитаз весь флакон Flower by Kenzo, который Филипп Дюмон любезно подарил мне на день рождения («Скажи, Мирей, ты поблагодарила Филиппа за духи, которые он любезно подарил тебе на день рождения?»), притом нарочно не спустила воду, чтобы он сразу понял, где теперь благоухают его 54 евро.

Не знаю почему, но оно вот так.

2

«Гноящий(-ая-)ся — выделяющий гной, слизь. Гноящийся глаз».

Гноящийся глаз — это глаз с той белой липкой кашицей, которую он сам же и выделяет. Будто его залепило глазным поносом.

Такой вот глаз смотрит на меня сквозь сумрачное окно в кухне.

— Это ещё что такое?

Это тихо стучит в стекло. Тут я роняю рулон бумажных полотенец, и он катится к стеклянной двери в сад, разматываясь, как красная дорожка (только белая). Я следую по указанному ей пути и открываю дверь.

За ней Золотая Колбаса — Астрид Бломваль. Стоит в темноте у меня в саду, переминается с ноги на ногу и глядит на меня своими гноящимися глазами (левый особенно гноится). На ней тёмно-синие, слишком узкие джинсы, чёрная футболка с надписью «INDOCHINE» и с облупившейся фоткой кривляющихся парней, а из футболки выпирают наружу две толстых, розовых, дряблых и прыщавых руки и толстое розовое лицо со светлыми и тусклыми, как пакля, волосами, скрученными в конский хвост, и с ямочкой на левой щеке. И ямочка эта, ей-богу, искупает всю остальную дряблость — в неё-то и юркает моя симпатия, едва Астрид Бломваль улыбается мне с порога.

Но, улыбнувшись, она будто пожалела, что продемонстрировала мне свои брекеты, а потому сразу уткнула взгляд себе под ноги (нещадно перетянутые ремнями сандалий).

— Привет, — бормочет она. — Прости, я просто подумала, вдруг случайно ты Мирей Лапланш, прости, что беспокою тебя, знаю, уже поздно, я нашла твой адрес в онлайн-справочнике.

— Что ж, Астрид, давай сразу расставим все точки над i, — говорю я, приглашая её на белую красную дорожку. — Извиняться тебе не за что. Да, ты украла моё золото! Но я на тебя совершенно не сержусь. Полагаю, каждому полезно немного конкуренции. И нужно всем давать шанс.

Она таращит на меня глаза — точнее, один, другой прячется за веком.

Хм. Похоже, она не понимает, что я шучу. У людей вообще часто с этим проблемы.

И — вот чёрт! — она плачет. Тревога! Наводнение! Тащите мешки с песком! Стройте плотины!

— Не реви, Астрид Бломваль. Не плачь, как говорится, понапрасну. Слышишь меня? Не реви, а то обезвоживание гарантировано! На вот, просморкайся.

Я встаю на колени, вырываю пару листов из белой красной дорожки и протягиваю их ей, будто делаю предложение. Она отчаянно сморкается. Я усаживаю её на икеевский табурет, и тот бестактно скрипит под её весом. Кот Колобулька, решив, что это я села (обычно свой бестактный скрип табурет приберегает для меня), вбегает на кухню и прыгает Астрид на колени. Она рассеянно чешет ему спинку, отчего Колобулька задирает хвост и решает продемонстрировать ей свой зад со светло-коричневой дырочкой; потом разворачивается и принимается слизывать слёзы с её щёк. Очень великодушно, конечно, но удовольствие сомнительное: язык у него как кусок наждачки.

— Колобулька, мой кот, — знакомлю я их. — Астрид Бломваль. Почему ты плачешь, Астрид Бломваль?

— Ну, меня выбрали Золотой Колбасой, — всхлипывает Астрид. — Разве это не повод? Я во Франции меньше года, только приехала в Бурк-ан-Брес, а меня уже назначают Золотой Колбасой.

— А раньше ты где жила?

— В Швейцарии, у сестёр.

— И как их звать?

— Ну, сёстры, сёстры, в католической школе, понимаешь?

— У-у-у… — Я морщусь, давая понять, что подход её родителей к выбору учебного заведения не вызывает у меня бурных восторгов.

А чем вообще занимаются её родители?

— Мама делает керамику ручной работы, а папа — швед.

— А что, неплохо, когда папа швед, а?

— Ну, вообще он живёт в Швеции. Чем-то там занимается, я точно не знаю.

— Надеюсь, не он делал этот табурет. — Я строго указываю на чудо икеевской инженерии. — Он мал и для одной моей ягодицы, о чём каждый раз мне напоминает.

— Смешная ты, — мрачно отвечает Астрид и задумывается.

И поскольку я готова дарить ближним не один только смех, я предлагаю ей фанту. Потом остатки ветчины на кости. Потом кусок тирамису, которое сделала сама, своими маленькими ручонками. Я сообщаю это Астрид, и она говорит, что я отлично готовлю.

— Это потому, что у моих дедушки с бабушкой свой ресторан. Видно, я в детстве свалилась туда, как Обеликс в котёл с волшебным зельем. Отчего, возможно, и индекс массы тела…

— Я вот, — всхлипывает Астрид, — в готовке полный ноль, зато умею варить очень вкусную яблочную подливку. — И потом: — Но как ты так легко это переносишь? Что тебя выбрали Колбасой лицея Мари Дарьёсек? Это жестоко… Это ведь правда жестоко.

— О, я обладаю нечеловеческой способностью к отстранению. Я знаю, что в двадцать пять моя жизнь будет гораздо лучше, — ну вот и жду. Я очень терпеливая.

— Грустно, если надо ждать, чтобы стало лучше.

Меня подмывает ответить: «О, да только первые года три, потом привыкаешь». Но ясно, что у бедняжки Астрид там, с сёстрами, не было такой закалки, как у меня: вряд ли ей там талдычили, что она жиробасина. Ну а мне столько раз говорили такое, что теперь я просто смеюсь. Всё соскальзывает, как вода с лепестков лотоса.

Ну ладно, если я выжата как лимон, или месячные, или насморк — тогда окей, бывает, что моя защитная плёнка подводит. Но не сегодня. Сегодня порядок, и сегодня я нужна Золотой Колбасе.

Астрид теребит футболку. Грустные парни на принте почти совсем облупились.

— Возможно, тебе это не понравится, но, похоже, твоя футболка доживает последние секунды, — сообщаю я.

— Это потому, что я всегда в ней хожу.

Странно, откуда вдруг такой любовный тон… и та самая ямочка, будто след от чайной ложки на белом тесте щеки…

— Почему?

— Потому что «Индокитай» — вся моя жизнь… Вся жизнь. Вот и сегодня я слушала их, перед тем как пойти к тебе. Это они дали мне сил прийти.

— Мда? А если, предположим, я не в курсе, что это за «Индокитай»?

Она посмотрела на меня так, будто я не знаю, кто такая Барака Обаметта, и потому я рискнула:

— Это бойс-бэнд какой-то?

— Нет! Что ты, это поп-группа, они… Нет, ты серьёзно не знаешь? Это… это лучшая группа всех времён!!! — И тут она как запоёт: — «Но три ночи в неделю, о, как она краси-и-ива…» Нет?

— Нет, прости. Мама музыку не слушает, Филипп Дюмон тоже, ну а я слушаю только… Да, в общем, особо ничего.

Слух у меня не музыкальный. Уши маленькие, уродливые и слишком сложно устроенные, чтобы ловить мелодии. Я так представляю, что для любви к музыке нужны эдакие завитушки на висках, которые колышутся на ветру и ловят ноты, а потом отправляют их в глубь обширных ушных раковин навроде устриц…

— А кто такой Филипп Дюмон?

— Синтез мужа и суррогатного отца, красавец с сединой в висках, знакомец всей местной буржуазии и любитель поездок в Венецию, откуда он привозит муранские вазы, у них внутри как бы блевотина из цветных ошмётков стекломассы.

Я указываю на стоящий на подоконнике экземпляр, откуда высовывает язык цветок аронника.

— Класс, — отвечает Астрид неуверенно. — Но, Мирей, скажи, что ты делала, когда тебя в первый раз выбрали Золотой Колбасой? Закрыла свою страничку в фейсбуке?

— Ну уж! Что ты! Я просто заказала гавайскую пиццу и съела её, читая «Превращение» Кафки, потому что утром была по нему контрольная.

Это… неправда — я точно не из тех, кто открывает книжку за ночь до контрольной. Но не могу же я сказать этой бедняжке Астрид правду, что в тот вечер, три года назад, когда меня выбрали Золотой Колбасой, я съела гавайскую пиццу с соусом из слёз и соплей, три часа глядя на ютубе, как котики катаются на роботах-пылесосах.

— А кто он вообще, этот Мало или как его?

— Конченый дебил, который далеко пойдёт.

— Но почему… почему…

— Почему он такой злой?

— Да. Зачем он это делает?

— Потому что он полный кретин. Может, из-за какой-то родовой травмы. Видишь ли, мы с ним родились в один и тот же день, в одном и том же бурк-ан-бресском роддоме, так что, думаю, все акушерки тогда собрались вокруг самого уродливого ребёнка на свете, то есть меня, и, пока ахали, не заметили, что крошке Мало в соседней палате не хватает кислорода, или уж не знаю, какой там газ делает людей умными и вежливыми.

Это… снова неправда. В детском саду Мало был моим лучшим другом. Ни злым, ни глупым он тогда не был. Мы отлично веселились. Прилепляли друг другу под нос пластилиновые козявки. Ходили друг к другу в гости. Купались в одной ванне, брызгаясь и кидаясь мочалками. Потом вместе пошли в первый класс и снова бегали друг к другу попить чаю и поиграть в «Гонки Марио». Нас отдалил четвёртый класс. Он завёл каких-то дружков, которые сказали ему: «Эй, Мало, твоя подружка Мирей — вылитая свиноматка. Она страшна как задница». И понемногу он стал задумываться: «А ведь это правда, я купался в одной ванне со свиноматкой. Я кидался мочалками с девчонкой, которая страшна как задница». И вот в средней школе он прогнулся. В первый же день в пятом я подошла к нему: