На улице Фруадево Жоашен споткнулся и налетел на фонарный столб. Живот скрутило, скрипач согнулся пополам. Желудок спазматически дернулся, затошнило так, что выступил холодный пот. Он попытался выпрямиться, но отяжелевшее тело качнулось вперед, по спине побежали мурашки. Издалека донеслись вопли какого-то полуночника из меломанов, горланившего:


Вдруг распался хоровод —
Слышите, петух поет,
Пляска утихает.

Жоашен хотел позвать на помощь, но не смог.

Последним усилием воли он напряг мускулы. Сердце замедлило биение. Почти удалось убедить себя в том, что он спит и все это привиделось ему в пьяном кошмаре, а кошмары никогда не длятся долго.

«Я сейчас проснусь», — сказал себе скрипач и попробовал сделать шаг, еще один… но пошатнулся и рухнул в канаву. Падая, он с размаху ударился головой о бордюр.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Суббота, 3 апреля

Парень в картузе высунул нос из люка посреди тротуара на перекрестке улиц Фруадево и Гассенди. Второй работяга, стоя над брусчатке, затоптал окурок и протянул напарнику руку. Из люка показался фонарь, осветивший пустынную мостовую, затем вынырнули торс и две ноги в болотных сапогах. Парень в картузе, усевшись на краю люка, ловко перенес ступни на тротуар и подтянул тяжелую чугунную крышку, запечатав спуск в канализацию. На колокольне Странноприимного дома Марии-Терезии как раз отбили половину четвертого утра.

Милу Потье поглубже натянул картуз, встал во весь рост и жадно вдохнул свежий воздух. Он всю ночь разгребал мусорные заторы в ледяном чреве столицы, и ему не терпелось оказаться в тепле излюбленного кабачка, где можно подкрепиться сыром и парой бокалов фольбланша.

— Ну, как улов? — поинтересовался второй работяга.

— Да какой там улов? — отмахнулся Милу. — Эполет, драный кивер, дырявая ложка для абсента и пригоршня шпилек. Дерьмовая, короче, работенка, с какой стороны ни посмотри. Думаешь, мне хоть раз повезло найти набитый бумажник? Держи карман шире! Ладно, пошли отсюда. Ты со мной?

— Нет, я на боковую. Пока, Потье.

— Пока, Пульфен.


Двое полицейских шагали вдоль решетки Монпарнасского кладбища. Спешить им было некуда, ночь выдалась тихая, и оба пребывали в добром расположении духа. Вдруг их внимание привлек человек в высоких, заляпанных грязью сапогах — он сидел на корточках возле неподвижно лежащего под фонарем тела и поочередно поднимал ему руки. Руки брякались на тротуар как мешки с песком. Тело не сопротивлялось.

— Эй, малый, с пьянчугой маешься? — крикнул один полицейский.

— Похоже, ваш приятель ужрался вусмерть! — хохотнул второй.

Милу Потье выпрямился и снял картуз:

— Вусмерть — это да. Только он не пьяный и мне не приятель, я этого бородача вообще впервые вижу. Вытащил вот его из канавы, а он не дышит.

— Вы нам зубы не заговаривайте, уж мы-то привыкли иметь дело с пьяными — он же еще и обгадился, воняет от него за километр.

— Не, это от меня, — доверительно сообщил Милу. — А бородач мертвее мертвого, хотя еще теплый. Надо думать, он прямо сейчас перед Господом ответ держит. Ну или перед дьяволом, это уж вам решать.

Полицейские переглянулись, один подошел и присел на корточки у распростертого тела, рассмотрел его поближе.

— А и верно, здоровяк сложил зонтик. [На городском жаргоне это значит «умер». (Примеч. авт.)] У него глубокая рана от виска до надбровной дуги. Дерьмом от него вроде не пахнет, а вот спиртным — есть чуток. Нужно доложить комиссару Перо. Сделаешь, Шаваньяк? А я займусь гражданином подозреваемым.

— Чего? Хотите повесить на меня этого жмура? — возмутился Милу. — Да я ишачил всю ночь, на ногах еле стою! Не, вы как хотите, а я домой, в койку!

— Койку мы тебе предоставим, дружище. В уютной камере.

— Отлично сказано, Жербекур! — одобрил тот, кого назвали Шаваньяком. — Надень на него наручники. Вместе его отведем, а потом я к шефу.

— Да вы у Пульфена спросите, черти! — возопил Милу. — Я пять минут назад из-под земли вылез!

— Из-под земли? Как это?

— Золотарь я, то есть канализационный рабочий! Что, по запаху не ясно?! Вон там люк. Я по трубам ползал, а Пульфен все это время наверху торчал — сторожил, чтоб какой прохожий в дыру не загремел… Ну что за дерьмо! Спросите же вы Пульфена, он на улице Роже живет!

— Ладно, не буянь, парень, спросим мы твоего Пульфена. А пока ты к нам в комиссариат заглянешь. На чашечку кофе.


До тайника, служившего почтовым ящиком, маленький человек добрался, когда швейцарские часы из «Вильгельма Телля» [«Вильгельм Телль» — опера Дж. Россини (1829). (Примеч. пер.)] пробили шесть утра. Тайник был обустроен за подкладкой костюма туранского пленника из оперы «Маг». [Музыка Жюля Массне, либретто Жана Ришпена. Премьера оперы состоялась 16 марта 1891 г. (Примеч. авт.)] Эта хламида из седоватой медвежьей шкуры в свое время так насмешила избранную публику, долго потешавшуюся над исполнителем, который в подобном наряде походил не столько на нищего туранца, сколько на зажравшегося ассирийца, что костюм списали навечно в реквизиторскую сразу после генеральной репетиции. Мельхиор присвоил тому, что осталось от медведя, имя Бальтазар и хранил за подкладкой доверенные ему артистами любовные записки, контрамарки, небольшие посылки, если не мог их доставить по назначению сразу. Кое-что он перетаскивал сюда из секретной ниши в подножии одной из шести огромных колонн фойе Танца — о существовании этого, второго, тайника знали только его доверенные клиенты, о первом никто даже не догадывался.

— Так-так, что тут у нас? Любовная писулька для мадемуазель Бертэ, ага, весьма одаренная барышня, божественно спела партию в «Мессидоре». [Лирическая драма в пяти актах Эмиля Золя, музыка Альфреда Брюно; опера впервые исполнена 19 февраля 1897 г. (Примеч. авт.)] Еще одна для мадам Дешан-Жээн. Это послание месье Дельма, Одину из «Валькирии», [«Валькирия» — вторая часть оперной тетралогии Р. Вагнера «Кольцо нибелунга» (1870). (Примеч. пер.)] — великолепный голос, да, у меня от него аж мурашки по загривку. Посылка для… Черт, он же на другом конце Парижа живет, этот субчик!

В следующий миг Мельхиор уже повернулся к ивовому манекену:

— Прекрасный мой Адонис, имею удовольствие сообщить тебе, что в костюмерных и бутафорских мастерских, равно как и на складах реквизита царит безупречный порядок: всякому месту отведена своя вещь, то есть всякой вещи — свое место. От трудов праведных я до постели добрался поздно и глаз потом не смыкал до рассвета. Однако же воспользовался бессонным временем с пользой, дабы перечитать либретто «Гадес и Персефона». И скажу тебе: недурно, весьма недурно. Если обожаемый мною Всемогущий не оставит меня своей милостью, эта опера-балет натворит немалых бед! Впрочем, что это я разболтался? Молчок, рот на крючок! Больше ничего тебе сказать пока не могу, наберись терпения, дружочек… Спрашиваешь, как прошел концерт среди черепов? О, концерт удался, там стоило побывать — раз и два, тук-тук, бряк-бряк! Я даже слегка примирился с жизнью, особенно после того как Тони Аркуэ до смерти наглотался воды. Кстати, про воду. Думаю, огонь здесь, во дворце, нам все-таки не грозит. Малейшая искорка — и все двенадцать тысяч литров воды из подземного озера под нами устремятся с помощью насосов к колосникам и обрушатся оттуда бурными потоками. Пожарные наши не дремлют!

Огонь… Рев бушующего пламени до сих пор стоял у него в ушах. А как забыть душераздирающие крики старшины пожарных, которого проглотило это ревущее чудовище?

Девочка вцепилась в маленького человека обеими руками. С безопасного расстояния они смотрели, как рушится крыша оперного зала на улице Ле-Пелетье близ улицы Россини. Над Большими бульварами ветер гнал клубы дыма. Обитатели дома в Оперном проезде, на который вот-вот должно было перекинуться пламя, выкидывали, обезумев от страха, пожитки из окон…

Огонек свечи дрогнул, и Мельхиор встрепенулся.

— Адонис, я так хочу, чтобы меня любили, — жалобно сказал он, — но этого никогда не будет. Знаешь, если ты никому не нужен, поневоле начинаешь впадать в неистовство, хочется разнести все вокруг вдребезги! — При этих словах у человечка вдруг закружилась голова, и в припадке ярости он отвесил ивовому манекену затрещину. Но через секунду ярости как не бывало. — Прости меня, Адонис, не надо было с тобой так… Ты ведь простишь меня, а? Да, ты меня простишь. Послушай-ка, я скоро вернусь и перенесу тебя к себе, не возражаешь? Ты станешь охранять мои сокровища, а если будешь паинькой, я подарю тебе настоящий щит, как у воительниц из «Валькирии». Ну ладно, сейчас я умоюсь, приоденусь и поработаю немного почтальоном. Будь начеку, Адонис!

Мельхиор бесшумно спустился на шесть этажей и, сложившись вдвое, прошмыгнул мимо входа во владения вахтера. Цербер небось еще ночной колпак не снял, он-то, может, и утратил бдительность, но уж его не менее грозная супружница в любой момент могла заорать «караул!».

— Вампирша в дурацком шиньоне! — буркнул в ее адрес маленький человек, выбираясь на улицу, и приветливо махнул рукой белой акации — единственному деревцу близ Опера, которому чудом удалось пробиться к свету у подножия декоративного пилона. Миниатюрная, как и Мельхиор, она была наделена такой же неуемной жаждой жизни.

Париж исполнял ежеутренний марш за хлебом насущным. По Большим бульварам на работу спешили продавщицы, модистки, белошвейки, телефонистки, все как одна с заспанными личиками. Легионы разносчиков и уличных торговцев выступали на позиции. Господа в потертых пальто и начищенных цилиндрах гурьбой устремлялись на службу в нотариальные конторы, банки, магазины. Омнибусы принимали на борт и вытряхивали на остановках десятки украшенных цветами жакетов, шляпок с лентами и строгих рединготов. Муниципальный дворник охаживал метлой тротуары, боты, сапожки и штиблеты без разбору.

К счастью, свободный фиакр отыскался прямо у скульптурной аллегории Танца — Мельхиор, дрожа от голода и усталости, тотчас направился к нему.

Париж потягивался, разгоняя жизненные соки по рукам-улицам и ногам-проспектам. Зажиточные кварталы просыпались наравне с бедняцкими. Забившись в уголок салона, Мельхиор с удовольствием наблюдал из окна замысловатые хореографические композиции предместий. Фиакр обогнал стадо осликов, которых пастух призывал к порядку басовитыми гудками рожка; остался позади торговец кроличьими шкурками. Молочницы, укрывшись от ветра в подворотнях, скликали прохожих позавтракать. Хозяин кафе раскладывал утренние газеты на столиках у себя в заведении; домохозяйки, обвешанные кошелками, сплетничали у порога продуктовых лавок; булочница наполняла корзины в витрине свежевыпеченным белым хлебом, присыпанным мукой.

Мельхиор пообещал себе объесться круассанами, как только доставит первую посылку. А фиакр между тем уже выкатил на Тронную площадь супротив двух колонн, стерегущих Венсенскую аллею, и свернул на улицу Вут.


Комиссар Рауль Перо предавался скорби. Он уже несколько суток не расчесывал свои роскошные галльские усы, сегодня вместо обычной пиджачной пары по рассеянности облачился в костюм для благотворительных мероприятий, забыл надеть носки, а его ботинки были неприлично забрызганы грязью. На столе в небрежении валялись последние поэтические опыты месье Перо — верлибры, навеянные творениями Марии Кшисинской [Мария Кшисинская (1845–1908) — французская поэтесса, романистка и литературный критик. (Примеч. авт.)] и Жюля Лафорга. По давней традиции он подписал их псевдонимом Исида. Но даже мысль о том, что мечта увидеть собственные стихи напечатанными в литературном журнале «Жиль Блаз» наконец-то осуществилась, уже не радовала. Потому что неделю назад, пораженная таинственным недугом, испустила дух его драгоценная черепаха Нанетта, а вслед за ней отправился в собачий рай Тутун, черный красавчик с белыми подпалинами, — бродячий пес, которого месье Перо подобрал на Рождество, погиб под колесами кареты муниципальной «Скорой помощи». Сейчас его любимые зверушки лежали в земле бок о бок — Нанетта в коробке, перевязанной лентой, и Тутун, завернутый в пелеринку.

В кабинете, захламленном книгами, потянуло дымком с улицы, донесся аромат кофе.

«Ах, если б я остался в полицейском участке Шапели, ничего этого не случилось бы! Бедняжка Нанетта, ты не вынесла переезда, а ты, малыш Тутун, не знал, каких подвохов ждать на здешних улицах, потому и не уберегся!» — в который раз сокрушенно подумал Рауль Перо.

Последние пять лет его постоянно переводили из одного комиссариата в другой, и вот наконец самого назначили комиссаром. Хорошо хоть высшие чины дозволили взять с собой верных подчиненных — вероятно, в качестве моральной компенсации за проделанный по чужой воле долгий и полный опасностей путь из Шестого округа в Четырнадцатый через квартал Шапель. Так или иначе, Бюшроль, Шаваньяк и Жербекур по-прежнему служили под началом месье Перо.

Сейчас он пытался слушать путаный доклад одного из них.

— Короче говоря, у нас есть труп и свидетель убийства, я правильно понял?

— Подозреваемый, шеф, — помотал головой Шаваньяк. — У мертвеца здоровенная рана на виске.

— Пьяная драка?

— Поди разбери. Подозреваемый кричит о своей невиновности. Дескать, некий Пульфен с улицы Роже может это подтвердить.

— Так допросите его, этого Пульфена.

— Бюшроль уже на полдороге к нему, шеф.

— Отлично. А труп где?

— Да мы покумекали, шеф, и без вашего разрешения отправили покойничка в морг, а то у нас тут и без него тесно. Еще мы прикинули, что вскрытие не помешает, тем более личность-то пока не установлена… Так что вот, шеф, вам теперь только пару бумажек подписать надо.

— Похвальная инициатива. А что вы сделали с подозреваемым? Что-то его не слышно.

— Да в камере он, дрыхнет. Жербекур за ним приглядывает.

— Отлично, отлично. А приготовьте-ка нам кофе, друг мой. — Рауль Перо откинулся на спинку кресла и мысленно взмолился: «Если есть надмирная сила, благоволящая живым и мертвым, да не покинет она моих маленьких друзей в их последнем странствии, да ниспошлет мне славу и богатство, каковых удостоился Франсуа Коппе, [Франсуа Коппе (1842–1908) — популярный в свое время и во Франции, и в России поэт из группы парнасцев, прозаик и драматург. (Примеч. пер.)] да позволит она мне жить литературным трудом и да оставят меня все в покое!»


В тот же день, после полудня

С детских лет Мельхиор Шалюмо любил бродить по городу, высматривая под ногами всякие диковины и подбирая то, на чем остановится любопытный взгляд. Он набивал карманы монетками, бандерольками от сигар, гвоздями, пуговицами, притаскивал это добро домой, тщательно рассортировывал и пополнял коллекцию сокровищ. Наблюдая за насекомыми, разглядывая мхи и травинки, он знакомился с миром, неведомым горожанам. Скверы превращались для него в таинственную страну птиц, и песни коноплянок, щеглов, воробьев, вплетаясь в столичный гомон, неразличимые для всех, казались ему весточками из запределья. Порой его сердце сжималось при виде какого-нибудь тощего беcпризорного пса, понуро бредущего в поисках пропитания, но сейчас Мельхиора всецело увлекло грандиозное строительство, затеянное муравьями между кариатидами аристократического особняка.

Маленький человек питал отвращение к богатым кварталам, где словно напоказ были выставлены османовские [Барон Жорж Эжен Осман (1809–1891) — французский государственный деятель, префект департамента Сена, в который входит Париж, и градостроитель, во многом определивший облик французской столицы. (Примеч. пер.)] домища и частные особняки. Он вырос в бедняцкой развалюхе в двух шагах от стройки, где его папаша гасил известь, и терпеть не мог величественные здания из камня, возведенные на землях, отнятых государством у бедняков. Улицы и бульвары, лишенные духа простонародья, чопорные и вычищенные до блеска, не таили для него никаких сюрпризов, страсть исследователя не находила здесь удовлетворения.

— Эй, муравьишки, боритесь за свои права! Возьмите приступом эту буржуйскую крепость! — подбодрил Мельхиор крохотных строителей, открывая калитку в воротах особняка.

В вестибиле он представился консьержке, доложил о цели визита и потрусил к ступеням.

— Так и знал — какая ж лестница без витражей, ну куда ж без этого безобразия! — фыркнул себе под нос Мельхиор, на которого с каждой лестничной площадки таращили стеклянные глаза сиреневые юницы и отроки с охапками пшеничных колосьев в руках.

У дверей апартаментов, куда направлялся человечек, толпились гости — два ливрейных лакея взимали с каждого внушительный взнос за вход. Даже если бы у Мельхиора в кармане был луидор, Мельхиор из принципа отказался бы с ним расстаться, а потому, растолкав двух прелатов, он незаметно для церберов прошмыгнул прямиком в гостиную, где приглашенных принимала хозяйка, мадам Бланш де Камбрези. Здесь проходило благотворительное мероприятие, организованное Комитетом помощи жертвам эпидемии чумы в английских колониях Индии. Но Мельхиору до всяких филантропических обществ дела не было — он нарочно выдумал предлог заявиться сюда, лишь для того чтобы послушать, как гвоздь программы, американская ясновидящая Эванджелина Бёрд, станет предсказывать будущее.

Сурового вида слуги предлагали гостям бокалы шампанского и канапе. Мельхиор, завладев тем, до чего сумел дотянуться — его нос приходился как раз вровень с подносами в руках слуг, — отступил в будуар и оттуда принялся разглядывать благородное собрание.

На козетке в уголке госпожа Эванджелина Бёрд давала частную консультацию графине де Лабинь, которая яростно обмахивалась веером, внимая предсказательнице. Госпожа Бёрд оказалась древней иссохшей старухой, хрупкой как тростинка и весьма экзотичной — темная кожа, белоснежные волосы, серебряные серьги с длинными подвесками, певучий заокеанский акцент. В ее больших, ясных, совсем не старческих глазах бушевало внутреннее пламя, населенное призраками грядущего. Она родилась в хижине рабов на плантации близ Батон-Руж в те времена, когда Луизиана еще принадлежала Франции, и выросла там, среди озер и протоков, вскормленная индейскими и африканскими легендами. В 1841 году Финеас Барнум [Финеас Тейлор Барнум (1810–1891) — антрепренер и основатель знаменитого американского цирка, мастер мистификаций. (Примеч. пер.)] привез ее в Новый Орлеан и показывал публике, представляя самой старой на земле женщиной, которая, дескать, была кормилицей самого Джорджа Вашингтона. А потом Эванджелина Бёрд отправилась в далекую Европу и удостоилась аудиенций правящей семьи Великобритании, монаршей четы Бельгии, российского императора и французского короля Луи-Филиппа. Ходили слухи, будто ее устами говорит сам пророк Иезекииль, и услышать прорицания стремились многие, в том числе коронованные особы, но она редко принимала посетителей и еще реже покидала свое уединенное жилище на швейцарской земле, в Давосе.

И вдруг госпожа Эванджелина обратила взор лучистых глаз на Мельхиора Шалюмо. Сухие морщинистые веки дрогнули, на губах расцвела улыбка.

Мельхиору почудилось, будто этот странный взгляд пронзил его душу насквозь. Он даже невольно попятился и наткнулся на двоих мужчин, беседовавших возле карликовой пальмы.

— …невероятно рад вас видеть! Я заходил вчера в «Книжную лавку антисемита», [Находилась в доме номер 14 по бульвару Монмартр. (Примеч. авт.)] подписываюсь под каждым словом в вашей статье — этот Дрейфус понес заслуженное наказание!