Колин Харрисон

Манхэттенский ноктюрн

Ночь — это коридор истории, но не знаменитых личностей или великих событий, а истории всех, оказавшихся на краю жизненной пропасти, отвергнутых, угнетенных, непризнанных; истории порока, ошибок, путаницы, страха, нужды; истории отравлений, тщеславия, обмана, иллюзий, разгула, беспамятства и бреда. Она сдирает с города налет показного прогресса, современности и цивилизации и обнажает всю дикость его девственной природы. Ту самую окультуренную дикость Нью-Йорка, которая вобрала в себя преступления прошедших ночей. Ночь не иллюзия, это день — химера, и в его свете Нью-Йорк разыгрывает из себя город с домам, немножко повыше, чем везде, а в будни — с людьми, утром спешащими на работу, а потом домой — спать; огромную машину, энергично рокочущую на благо общества. Ночь откровенна — она показывает, что все это пантомима. Ночью на улицы выходит все, что пряталось днем; каждый подпадает под действие закона случайностей, каждый становится потенциальным убийцей и жертвой, каждый чего-то боится, а всякий, кто объят страхом, может внушить его другим. Ночью все обнажены.

...
Люк Сант. «За бортом жизни»
* * *

Я продаю драки, скандалы, убийства и вообще все, что имеет роковой конец. Ей-богу, это так. Я продаю трагедию, возмездие, хаос и судьбу. Я продаю страдания бедных и тщеславие богатых. Детей, выпадающих из окон, вагоны подземки, охваченные огнем, насильников, убегающих во тьму. Я продаю ярость и спасение. Я продаю мускулистый героизм пожарных и сопящую ненасытность мафиозных боссов. Зловоние отбросов и звон золота. Я продаю черное белому и белое черному. Демократам и республиканцам, борцам за свободу личности и мусульманам, трансвеститам и скваттерам в Нижнем Ист-Сайде. Я продавал Джона Готти и О.Дж. Симпсона, а еще тех, кто взрывал Всемирный торговый центр. И буду продавать всякого, кто явится в следующий раз. Я продаю ложь и то, что сходит за правду, а равно и все, что умещается в промежутке. Я продаю новорожденных младенцев и покойников. Я продаю бесстыдный, потрясающий город Нью-Йорк его жителям. Я продаю газеты.

Большинство читает меня за завтраком, меня просматривают биржевые маклеры, едущие в поезде из Нью-Джерси, итальянские докеры-пенсионеры, сидя на ступеньках своего дома в Бруклине с потухшей сигарой в зубах, а еще сиделки в автобусах по дороге из Гарлема в госпиталь в Ленокс-Хилле. Читают меня и ребята с телевидения, которые, бывает, и стянут что-нибудь интересное. А еще пакистанец, сидящий в своем авто неподалеку от Мэдисон-Сквер-Гарден, который, свихнувшись на стремлении раскусить Америку, читает все подряд. И молодые адвокаты, во время ланча предварительно отметив галочкой объявления, зазывающие в стриптиз-клубы. А также консьержи в многоэтажных жилых домах в Ист-Сайде, отрывающиеся от чтения, чтобы мельком взглянуть на деловых дам, каждое утро уносящихся навстречу будущим сделкам. Ну и, конечно, копы — вот эти, точно, прочитывают меня от корки до корки, высматривая, не приврал ли я где ненароком.

Моя колонка появляется три раза в неделю, как правило, с завлекаловкой на первой странице вроде: «Ее погубила любовь» — Портер Рен, с. 5; или: «Портер Рен берет интервью у матери убийцы» — с. 5; «Окоченевшего младенца воскресить не удалось» — Портер Рен, с. 5». Работенка что надо, одно удовольствие. А еще разные счастливчики, с которыми общаешься по долгу службы. Я беседую с детективами и родственниками жертвы, с неохотно отвечающими свидетелями и всеми, кто случайно оказался поблизости от места происшествия. И я прошу их рассказать о том, что они видели, или слышали, или что об этом думают. В середине моей колонки — врезка с моим именем и старой фотографией, где я, чисто выбритый, преисполненный показной самоуверенности, в костюме и галстуке, скривился в улыбке, иронически подняв левую бровь. В общем, выгляжу как полный идиот. Старший редактор выбрал это фото, потому что там изображен «обычный парень». Так оно и есть. Обычная стрижка, лицо, галстук, ботинки. Обычные потребности, хотя именно эти потребности всегда доводили меня до беды. А вот жизнь у меня отнюдь не обычная: я вскакиваю по ночам к телефону, потом впотьмах одеваюсь, покидаю спящую жену и детей и отправляюсь туда, где что-то произошло, а это может оказаться: автомобиль, бар, улица, клуб, магазин, квартира, прихожая, парк, тоннель, мост, гастроном, угол, пристань, варьете со стриптизом, плоская крыша, аллея, переулок в трущобах, контора, подвал, парикмахерская, комнатка для неофициальных ставок на скачках, массажный кабинет, психушка, школа, церковь. Там я пристально всматриваюсь в вялые лица мужчин, женщин и детей, которые, может, и знают что-то, а может, и нет. И все время, пока я, вернувшись домой, целую детей, повисших у меня на руках, и желаю им доброго утра, меня мучит мысль о том, что уход одного человека из жизни я превращу в развлечение для кого-то другого. И выходит, что моя идиотская фотография обещает буквально следующее: «А я тут припас для вас еще кое-что потрясное. Прочтите, не пожалеете».

Тем не менее я не рассказываю в моей колонке. Если, к примеру, информация сомнительна, или ее маловато, или одна из газет, а возможно, ТВ-станций, получила ее раньше меня. Или она наводит скуку. Или устарела. Или, если услышу: Хромайте отсюда, мистер Репортер. Еще раз явитесь, вышибу вам мозги!» Или сведения касаются кого-то из моих друзей. Или у кого-то есть знакомства в руководстве мэрии или в полицейском управлении: «Эй, как тебя, Рен, послушай, тут такое дело: я слышал, тот малый рассказал тебе что-то, какую-то историю, так он просто сбрехнул». Или все так запутано, что ничего не выкинешь и не впихнешь в тридцатидюймовую колонку. Читателям газет нужны горяченькие новости и сплетни о знаменитостях из раздела светской хроники, а потом по порядку: спортивный раздел, объявления о продаже автомобилей и биржевая страница. У них нет времени копаться вместе со мной в человеческой душе, скрупулезно отделяя один мотив от другого. Им требуется пузырек дешевых чернил и дешевая сенсация, и они это и получают.

Есть, разумеется, и еще кое-какие вещи, которые я никогда не доверю бумаге: это все, что касается лично меня. То есть я хочу сказать, действительно касается. Мои читатели очень удивились бы, ведь для них я не больше, чем мнение о чем-то, отношение к чему-то. Некто, задающий вопросы, лицо с фотографии с раз и навсегда застывшим выражением: безмятежная маска всезнайства и уверенности в себе, ничего общего не имеющая с лицом, которое вытягивается от удивления, застывает от страсти, тает от удовольствия, выражает то бешенство, то отчаяние и напоследок — неизменно искажается состраданием.


С чего начинается любая печальная история? Когда вы ничего такого не ждете, смотрите в другую сторону, думаете о других проблемах, обычных проблемах. В это время, в прошлом январе, в городе, забитом грязными сугробами, снегоуборочные машины, ворча и охая, тащились по уличной слякоти; люди покупали билеты в Пуэрто-Рико, на Бермуды — куда угодно, лишь бы избавиться от холода, засевшего в костях, и тягомотины манхэттенской жизни. Был понедельник, а значит, на мне висел обзор в завтрашней утренней газете. Так что, хочешь не хочешь, а надо было собраться и выдать что-нибудь вроде того, как один из защитников «Никсов» промазал с девяти метров. Я, как обычно, уже до одури навыдувал немыслимое количество пузырей из жвачки и вылакал литр кока-колы, стараясь не замечать боли в руках, измученных многолетним печатанием на машинке. И все-то приходится выставляться в этой игре, поддерживать знакомства со знаменитостями, стараться обскакать ребят с ТВ, делать вид, что в тебе есть то, чего нет в обычных репортерах, поскольку многие из них мечтают о своей колонке, которая, по их мнению, будет лучше твоей! (Моя точно была лучше, когда я только начинал.) Ребятам, вроде Джимми Бреслина (он уже завоевал прочное положение), не о чем беспокоиться. А я вообще нервный, волнуюсь из-за всего и ничего не принимаю на веру. В свои тридцать восемь я достаточно стар, чтобы добиться славы, и достаточно молод, чтобы заниматься пустяками. Мое правило в жизни, да и в работе: стараться не напортачить. Мировой принцип, и я, как мне кажется, от него не отступаю.

Все, о чем я хотел здесь рассказать, началось немного позже, вечером того же дня, мне ничего не стоило бы избрать отправной точкой моего рассказа роскошный светский раут, где много смокингов и наручных часов за десять тысяч долларов, где элегантно одетые личности с удовольствием обсуждают недавнее бормотание председателя Федерального резервного банка или внутреннюю политику в отделе хроники Эй-би-си. Однако подобные сборища не слишком похожи на обычно посещаемые мною места. Ведь я большей частью тружусь в самых мрачных кварталах Нью-Йорка, где царит беспредел уныния и буйства, убожества и насилия. Там, где работяги, разворачивая счета за электроэнергию, долго палятся на них с глухим отчаянием, где форму для ученика приходской школы покупают с большими надеждами. Где время прибавляет болезненных ран и шрамов на детских телах, где игрушечные пистолеты в руках ребятишек выглядят как настоящие, а настоящие разукрашены, как игрушки. Где у людей есть энергия, но нет перспектив, есть амбиции, но нет возможностей их удовлетворить. Они бедны и страшно от этого страдают. Вот с них-то я и начну, чтобы уточнить, где я начал тот памятный день, и объяснить, почему та легкомысленная вечеринка пробуждает во мне чувство опустошения и отчужденности, желание напиться вдрабадан и непонятную готовность терзаться из-за странной и красивой женщины, как бы пошло и глупо это ни звучало.

Итак, в тот день я сидел на телефоне за своим письменным столом в здании редакции в Ист-Сайде. Был всего только час, и почти никто из репортеров еще не явился. Когда я был моложе, меня занимали соперничество и интриги, кипевшие в отделе новостей, а сейчас они мне кажутся мелкими и пошлыми; все организации — во всяком случае, редакции газет и команды футбольных профи — как белки крутятся в колесе образования и распада, распада и образования. Меняются лица, управляющие приходят и уходят, но принцип неизменен. Выдавая сенсации сжатым текстом в течение тринадцати лет — ну чем не вечность! — чего я только не насмотрелся: выплаты отступного и локауты, [Локаут — закрытие капиталистами своих предприятий и массовое увольнение рабочих с целью заставить их отказаться от своих требований. (Здесь и далее прим. перев.)] профсоюзные стачки и трех владельцев. И в итоге моя задача свелась к простому выполнению своей работы, ну а если кому-то подобная цель покажется ничтожной, пусть знает, что в ее основе лежат два вывода, сделанные на основе тяжких наблюдений: первое — что в моей работе нет ничего полезного, кроме добывания средств на содержание моей семьи. Ну разве можно было поверить, что все, чем я занимаюсь, имеет хоть какую-то важность? Ведь никто в действительности ничему не научился, никто не стал умнее, никого не удалось уберечь. Разве газеты вообще что-нибудь значат? Мое второе наблюдение — это что деградирующая среда, которую мы считаем американской городской цивилизацией, есть, по существу, одно из обличий самой природы: безнравственная, непредсказуемая, шумная, яркая, яростная, вселяющая ужас. Среда, где человеческая смерть столь же бессмысленна, что и смерть черепах и зябликов, как тонко подметил Чарльз Дарвин. Обнесенный решеткой театр военных действий, а рядом стою я с блокнотом и ручкой и, наблюдая за орудийной стрельбой с грохотом и вспышками огня, фиксирую, как корчатся в муках упавшие и в какой момент они умирают. Было время, когда я старался весь свой скромный талант употреблять на рассказы о тех, кто безвинно пострадал, или о тех, кто недостоин полномочий, врученных им обществом, однако с тех пор меня здорово выхолостили и я навсегда лишился подобных идей (поскольку они в основном исходили из американских средств массовой информации, которые на исходе двадцатого столетия, казалось, осознали свою излишнюю навязчивость и крикливость и слепое следование языческому преклонению перед славой). Но возможно, мое отношение представляло собой жалкие остатки цинизма, цинизма человека, чья душа огрубела настолько, что он уже не радуется тому, что имеет. Вот так. Я был, как теперь вижу, тупицей, который зачем-то все лез на рожон.

А сейчас мне позарез нужна была какая-нибудь идея для моей колонки, и после ланча я наконец дождался звонка от одного из моих «связных» — ямайской диспетчерши со станции «Скорой помощи», уверенной, что я намерен писать исключительно о несчастных детях этого города. На одном дыхании она выдала мне подробности: «Подумать только! Он все еще творит чудеса! Женщина, позвонившая по 911, сказала, что никогда не видела, чтобы человек совершил такое…» Я выслушал, задал несколько вопросов, в частности, не звонила ли она в какую-нибудь ТВ-компанию. Оказалось, что нет. Я понял, да так оно и оказалось, что речь идет об обычной стрельбе и пожаре, но с печальным концом, — вполне достаточно, чтобы выжать материал для завтрашней колонки. Мои критерии не слишком высоки, я ведь не творю шедевров, но в статье обязательно должна быть изюминка, этакий крючочек, хоть слегка, да цепляющий читателя за душу.

Итак, я, усевшись в свое рабочее авто, черный «крайслер империал», двинулся прямиком в Бруклин. Несколько лет назад, еще начинающим репортером, я ездил на старой, перекрашенной полицейской машине с утяжеленной подвеской и усиленным двигателем. Потом у меня был маленький «форд», не доставлявший хлопот с парковкой, не считая того, что как-то вечером в Квинсе тридцатитонный мусороуборщик проехал на красный свет и ударил мой «форд» прямо в нос. Водитель выпрыгнул из машины и сразу встал в боксерскую стойку, но, увидев, что я не вылезаю из кучи металлолома, сорвал лопату со своего мусоровоза и с остервенением начал лупить ею в мою дверцу. Из этого вышла неплохая заметка, а я зарекся ездить на малолитражках. Лайза с детьми не ездит на «крайслере», во всяком случае, я этого не видел. Она пользуется «вольво», взятом напрокат, а поэтому я могу быстро менять машины, что и записано в контракте с местной фирмой. Некоторое время назад мы решили, что нам следует принять кое-какие меры предосторожности: хотя бы поставить дома электронную систему безопасности и засекретить свой номер телефона. В адресном справочнике детского сада, куда ходит моя дочь, не указан наш адрес, и вдобавок я дал учителю фотографию Джозефины — это приходящая няня дочери — на случай, если днем, когда она заходит за девочкой, возникнут какие-то неотложные вопросы. Кроме того, в дом проведены две добавочные телефонные линии с определителем номера, регистрирующим входящие и исходящие звонки. Ежедневный тираж газеты 792 тысячи экземпляров и больше миллиона по воскресеньям, так что читателей, как вы понимаете, хватает. И читателей, подчас весьма сердитых. Уверенных, что они знают, как обстоят дела, и порой сообщающих кое-что об этом: полицейские покупают наркотики, где находится тело, что делает директор школы с восьмиклассницами. Это звонит осведомитель. А случается, и недовольный: «Вы, кажется, забыли упомянуть о расовой принадлежности обвиняемого! Вы что, любите негров?» Люди воображают, что я могу для них сделать что-то. Возможно, что и так, но на моих условиях. У семьи Рена нет домашнего адреса. Вся наша почта приходит в газету, в специальный почтовый отдел, и любая подозрительная вещь, к примеру, большая коробка, подмокший конверт и всякое такое, попадают в руки ребят из службы безопасности. Я получал немало разных посылок, и зловещих, и трогательных: пистолеты, пули, шоколадный кекс, презерватив, набитый собачьими клыками (кстати сказать, этой символики я не понял), влажную сумочку со старыми детскими рисунками, обыкновенную дохлую рыбу, стопку китайских денег, золотое обручальное кольцо с выгравированным внутри именем покойного мужчины, отрубленную голову цыпленка, порнографические фотографии и соответствующие аксессуары (чаще всего огромные двухконечные пенисы), газетную вырезку с моей заметкой (изорванную в клочья, залитую черной краской или исписанную ругательствами), пакет с кровью (свиной, как сказали в полиции) и три Библии. Мне, конечно, следовало бы равнодушно относиться к этой чепухе, но что-то не получается. В глубине души я — дитя предместий и легко пугаюсь. Так что я принимаю все мыслимые меры предосторожности. Возможно, они излишни, а может, и не совсем. Нью-Йорк — это место отнюдь не радужных перспектив.

Через двадцать минут я уже катил мимо горбатых кирпичных домов, девушек, толкающих перед собой детские коляски, винных погребков, газетных киосков и цветочных магазинов; выброшенных за ненадобностью рождественских елок, вмерзших в обледеневшие сугробы; старух с кошелками, с трудом переставляющих ноги по дороге из бакалейной лавки. Я направлялся прямо в жилой квартал Браунсвилл-Хаусес — образчик архитектурной дикости, возникший в результате акции, проведенной в 1940-е годы какими-то богатыми белыми ньюйоркцами, которые решили, что бедные чернокожие южане могли бы наслаждаться жизнью в приземистых безликих домах со стенами из шлакобетона и дверями из листового железа. Дома эти находятся примерно в двух кварталах от Ист-Нью-Йорк-авеню. Осторожно обогнув все рытвины, я вполне прилично припарковался. Солнце уже зашло, и температура упала до минус одного. Несколько подростков, расположившихся на ступенях высокого крыльца (хотя им и следовало в это время сидеть в школе, в роли прогульщиков они, очевидно, чувствовали себя безопаснее), явно заприметили мою машину. Пока она была новой, дети не измывались над ней, воображая, что на черном «империале» может разъезжать только детектив или политик. Но с тех пор машине немало пришлось пережить: в нее врезались и обдирали, били в бок и задерживали за стоянку в неположенном месте, ее расписывали непристойностями из баллончиков и взламывали дверцы, писали на нее и отрывали бампер. Вот только угоняли ее всего два раза. Чтобы как-то умерить их интерес к своей машине, я наваливал на переднее и заднее сиденье кучу всякого хлама: пустые бутылки из-под кока-колы, куски оберточной бумаги, скомканные листки из репортерского блокнота, сброшюрованные карты города. Как-то я поставил на руль замок системы «клаб», так детишки обрызгали его фреоном, а когда сталь замерзла, разбили ее молотком. Думаю, я мог бы ездить на чем-то более симпатичном, на «сентре» например, но дня через три она оказалась бы на пароме, плывущем в Гонконг.

Я отыскал наконец нужный квартал, состоявший из обыкновенных кирпичных шестиэтажек, украшенных, помимо витиеватых каракулей и замысловатых угроз и прозвищ, еще и вертикальным рядом окон-розеток с пластиковыми рамами и задвижками, мешающими детям вылезать наружу, а преступникам влезать внутрь. Со всех сторон гремел рэп, прорезаемый чавканьем собак, облаивающих через грязные сугробы собак из других домов. Кое-где языками наружу высовывались матрацы, окна украшали щербато оскаблившиеся гирлянды минувшего Рождества, вычурные каракули, полусгнившие полки для цветочных горшков, ряды веревок для сушки белья с развевающимися на них носками, трусами и детскими пижамами. В общем, картина открывалась причудливая и даже зловещая, хотя в ней не было, однако, ничего необычного.