Они вместе прошли по коридору к самой дальней двери, Константин достал связку ключей и открыл кабинет. Это была скромная комнатка крошечного размера, где около стены стоял небольшой письменный столик со старым деревянным стулом, а у самого входа располагалась низенькая скамейка. Единственной декорацией этого кабинета был, пожалуй, только портрет Андрея Петровича, красующийся на стене. Этот портрет был подарен ему в прошлом году, на 60-летний юбилей, одним крупным чиновником, по совместительству и пациентом отца, во время торжественной церемонии в мэрии. А уж сам юбиляр велел повесить портрет в кабинете сына. Как известно, бывают картины, способные создать иллюзию расширения пространства комнаты, бывают и такие, что, наоборот, визуально его сужают. Этот же портрет брал на себя все. Не было ни единой точки кабинета, способной укрыться от назидательного взгляда человека, на нем изображенного.

— Папа, — приглушенным голосом начал Константин.

Андрей Петрович, вальяжно развалившийся в кресле, кинул на сына укоризненный взгляд.

— Константин Андреевич, — нарочито казенно ответил он, — разве вы не имеете понятия о субординации? И что в моем, — на последнем слове было сделано особое ударение, — учреждении сотрудники должны обращаться друг к другу только по имени-отчеству?

— Отец! — уже более настойчиво, и даже раздраженно, повторил Константин. — Я помню о твоей просьбе!

Он подошел к столу, дрожащей рукой выдвинул верхний ящик и вынул немецкое игристое вино и два бокала. Ему осталось только посмотреть на часы, запечатлеть в памяти этот момент, чтобы потом самому себе, в тишине опустевшей квартиры, произнести: «Ах, вот бы на секунду туда!». Константин наполнил бокалы и протянул один отцу. Андрей Петрович наблюдал за всеми приготовлениями с мягкой улыбкой на лице.

— Ну что ж, — произнес он и зацокал языком. — Столько лет укрывать от смерти других и так долго не замечать, как она охотиться за мной. Это, как минимум, непрофессионально. Всегда думал: «Как же страшно, наверное, умирать!», а вот теперь кажется, что жить-то было еще страшнее.

Он замолчал, продолжая улыбаться, но через несколько секунд заговорил вновь.

— Да, пожалуй, умирать все же не страшно, когда ты знаешь, что оставляешь жить лучшую часть себя! — Он посмотрел сыну в глаза и положил руки на его плечи. — И знаешь, какая ирония, — я же только сейчас понял, что главное удовольствие в жизни мы получаем от своих собственных побед, и ты — моя самая большая из всех.

Он крепко-крепко обнял его, так, как не обнимал, кажется, никогда. От него вдруг повеяло необъяснимым теплом, и еще почему-то лавандой. Константин шмыгнул носом, но больше не издал ни звука. К этому дню он был готов, он его ждал.

Андрей Петрович Ресничка умер 22 февраля 2018 года на 62-ом году жизни. Диагноз — острый миелоидный лейкоз.

Глава 2

26 февраля 2018 года, Москва, ул Академика Королева, д.5.

Раннее морозное утро. Зимнее солнце еще билось неровным электрическим светом в стеклянных клетках уличных фонарей. За окном шел снег, и дневная вечность утопала в исступленной белизне. Белые кусочки хлопкового неба равномерно падали на блестящее зеркало асфальта, белая от инея Останкинская телебашня протыкала шпилем молочную густоту небес, белые снежинки искрились серебром на заледеневшем пруду. Белым казалось все — даже скользящие по тротуарам тучные стаи людей, сгорбившихся от холода под неуклюжими шарфами, очень скоро исчезали в необозримой снежной пустоте.

Календарь на стене предательски пророчил ненавистную весну. Константин стоял босиком у подоконника и умиленно смотрел на пролетающие внизу машины. В руках медленно тлела сигарета. Закутавшись в табачный дым, словно в плед, неподвижный, он являл собой укоризненное противопоставление улице, где всё непрерывно двигалось, и единственное, что было постоянным — это сам бег. Прозвучал короткий звуковой сигнал, часы показали пять утра.

— Боже мой! — словно очнувшись, произнес Константин. — А спать-то совсем не хочется…

Он посмотрел в зеркало, чтобы найти хотя бы одну причину не ложиться вовсе, но быстро отпрянул. Перед ним возник незнакомец, как две капли воды похожий на него самого: тот же нос с горбинкой, те же сдвинутые угрюмые брови, те же оливкового цвета глаза; но это было не его отражение, что-то чуждое и до боли неприятное поселилось в нем.

Отражение освободило от халата руку и осторожно, точно боясь быть замеченным кем-то еще, коснулось губами плеча. Константин почувствовал кофейный запах своего одеколона и вновь посмотрел в зеркало. Отражение целовало уже кисть.

— Чувствуешь? — прошептал человек в зеркале. — Так пахнет кожа, когда ее целуешь!

Константин, испугавшись, отшатнулся, споткнулся о ковер и, поспешно отскочив подальше от зеркала, оказался у письменного стола. Стол же не отражал ничего, кроме собственной одичалости. Это было грубое деревянное четвероногое чудище, обросшее слоем серой мохнатой пыли и ощетинившееся карандашными клыками. Константин звал его Отелло (он его за муки полюбил), и чем страшнее становился вид стола, тем больше на нем приживалось дорогих сердцу вещей: альбом семейных фотографий, старинные елочные игрушки, доставшиеся еще от бабушки из Твери, виниловые пластинки Пугачевой, вечный друг антидепрессант «Флуоксетин» и книги. Много книг, самых разных! Рядом с последним научным изданием Американского онкологического общества лежали русско-немецкий словарь, старые пособия по патанатомии и их переиздания, и даже недавно купленная (чисто из любопытства к ароматным картинкам) кулинарная книга; а особое место занимало «Приглашение на казнь», уже бессчетное множество раз перечитанное.

Константин вдохнул сигаретный дым и живо представил себе ту же комнату десять лет назад. Стены закружились, обмякли, звездная пыль ворвалась в окно, а замочная скважина разрослась до размеров двери, перед которой стоял он сам. В воспоминаниях за окном будто бы всегда была зима, самая солнечная и морозная, какая только может быть. Весна никогда не наступала, а значит, время застыло, словно и не будет никогда таять снег, не потекут грязные реки, не проснется нечто неведомое, таящее в себе угрозу. И вот еще совсем юный Константин бежит, торопится… Он взволнован, подбегает к двери, где сладко звенит долгий звонок. В реальности мужчина закрыл глаза и взаправду побежал, ему показалось, что вот сейчас откроется дверь, и войдет Она, в сияющем красном платье. Неловко улыбнется, а он ее обнимет крепко-прекрепко, до хруста. Затем предложит пройти, схватит руку и будет целовать. И всю эту сцену так ярко представило его сознание, что вот он уже действительно был на несколько шагов впереди и будто ощущал чьи-то нежные руки вокруг своей шеи.

Но игры с прошлым тем и опасны, что попытки его изменить наказуемы. Во-первых, он запутался в собственных ногах и налетел на угол, а во-вторых, в дверь так никто и не позвонил, вдобавок по спине как предостережение пробежала холодная дрожь. Константин уставился на стол, пробежался глазами по его краю и засмотрелся на фотографию в скромной рамочке, с которой, слегка щурясь и неловко улыбаясь, на него смотрела та, которую он считал богиней.


Настоящим именем девушки с фотографии было Эмилия, но то всего лишь буквы в паспорте, а он всегда звал ее ласково Милей. Словно больше, чем из четырех букв, ее имя состоять и не могло, и больше, чем два слога, произнести язык не поворачивался. Какая-то жадная, удушающая волна накрывала при виде нее, так, что из сдавленной юношеским волнением груди вырывалось лишь только шелковое «Ми-Ля». В лице ее всегда таилось невинное простодушие, где чистая нежность застенчивого румянца соседствовала со строгим и прямым взглядом. Ей нечего было скрывать, потому бесхитростность ее внешности как будто даже обязывала к отсутствию ярких красок на губах и вокруг сверкающих карих глаз.

Миля была совершенно особенной. Она обладала удивительным даром видеть в людях то, чего другие, а может быть, и они сами в себе, не видели. Ей всегда удавалось разглядеть в самом гнилом, самом ядовитом человеке нечто хорошее. Мало разглядеть — она умела показать это всем остальным, поверить в самого безнадежного пропойцу и дать ему шанс. Сутки напролет в больнице, ночи у постели, там, где никого больше нет. Она никогда не принимала слепо сторону обывательского большинства, охотно защищала одиноких и обездоленных, непокорных и злых, гонимых и нелюдимых, даже тех, от кого отказывалась порой сама церковь. И сражаться за каждого из них она могла, будучи одной против всего мира, никого не слушая, вопреки всем обстоятельствам, зная только одно — она права. И в этом была самая большая ее сила!

А еще она всегда улыбалась. Ее по-младенчески живой смех возникал всегда из ниоткуда. Она могла неожиданно взорваться сверкающим сиянием простой и непринужденной улыбки, осветить ею самый тенистый угол.

И она умела любить. Так, как никто не умеет. Чисто. Искренне. Нежно. Без трагедий и крови, без пафоса и громких слов. Она могла открыть беззвучно дверь, распахнуть в прихожей свое драповое пальто и долго молча стоять, глядя, как он смотрит на неё и улыбается опустившейся тишине.