После выхода «Двойника» Достоевский пишет брату: «Голядкин в десять раз выше „Бедных людей“. Наши говорят, что после „Мертвых душ“ на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное, и чего, чего не говорят они! С какими надеждами они все смотрят на меня! Действительно, Голядкин удался мне донельзя».

В феврале 1846 г. появляется в «Отечественных записках» статья Белинского о «Бедных людях» и «Двойнике». Похвалы, расточаемые второй повести, сопровождаются мягкой критикой. «Итак, — пишет Белинский, — герой романа — сумасшедший. Мысль смелая и выполненная автором с удивительным мастерством». Но тут же прибавляет: «А между тем, почти общий голос петербургских читателей решил, что этот роман несносно растянут и оттого ужасно скучен, из чего-де следует, что об авторе напрасно прокричали». Белинский довольно неудачно защищает молодого писателя: он объясняет, что «превосходных мест в „Двойнике“ чересчур много, а одно, да одно, как бы ни было оно превосходно, и утомляет, и наскучает». Он думает, что все недостатки повести происходят от излишней плодовитости незрелого таланта, которому не хватает «такта, меры и гармонии».

Эта вполне благожелательная рецензия привела мнительного Достоевского в полное уныние. Как второй Голядкин, он быстро переходит от восторга к отчаянию, чувствует себя обиженным и преследуемым. «Вот что гадко и мучительно, — пишет он брату, — свои, наши, Белинский и все недовольны за Голядкина. Первое впечатление было безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе — критика. Именно все, все, с общего говору, т. е. наши и вся публика, нашли, что до того Голядкин скучен и вял, до того растянут, что читать нет возможности… Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок — неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вещь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это-то и создало мне на время ад, и я заболел от горя». Но в конце письма честолюбие молодого литератора снова поднимает голову: «Первенство остается за мною покамест, и надеюсь, что навсегда».

Свидетельство поразительное. Достоевский как будто подражает своему Голядкину: то же отсутствие «твердости характера», та же непомерная амбиция, внезапные переходы от ребяческой самоуверенности к полному самоуничижению, обидчивость, мнительность, мания преследования («все, все») и бегство из внутреннего «ада» в болезнь. В жизни писателя трудно уловить границы, отделяющие его биографию от творчества. То автор копирует своих героев, то герои передразнивают автора.

Нервная болезнь Достоевского усиливается. 26 апреля он пишет брату: «Болен я был в сильнейшей степени раздражением всей нервной системы, и болезнь устремилась на сердце, произвела прилив крови и воспаление в сердце». 16 мая снова пишет о болезни: «Я решительно никогда не имел у себя такого тяжелого времени. Скука, грусть, апатия, лихорадочное, судорожное ожидание чего-то лучшего мучат меня. А тут болезнь еще…» Н. Майков знакомит его с доктором С.Д. Яновским, который несколько месяцев его лечит. Достоевский навсегда сохранил к нему чувство дружбы и благодарности. В 1872 г. он писал доктору: «Вы любили меня и возились со мною, с больным душевною болезнью (ведь я теперь сознаю это) до моей поездки в Сибирь, где я вылечился». Яновский в своих воспоминаниях с профессиональной точностью описывает наружность своего пациента: «Роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитый, с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие, светло-серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой-то сосредоточенной доброты и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно тонкие и мягкие; кисти рук и ступни ног — примечательно большие». Одевался Достоевский в этот «бальзаковский» период своей жизни щеголевато. «Одет он был чисто, — пишет Яновский, — и можно сказать, изящно; на нем был превосходно сшитый из превосходного сукна черный сюртук, черный казимировый жилет, безукоризненной белизны голландское белье и циммерманский цилиндр; если что и нарушало гармонию всего туалета, то не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как-то мешковато».

Из-за плеча русского Люсьена Рюбампре украдкой выглядывал чиновник Макар Девушкин.

Летом 1846 г. Достоевский уезжает в Ревель и гостит в семье Михаила Михайловича. С тяжелым чувством вспоминает он впоследствии об этой поездке. Брату пишет о своей замкнутости и раздвоенности: «Иногда меня мучает такая тоска, мне вспоминается иногда, как я был угловат и тяжел у вас в Ревеле. Я был болен, брат. Я вспоминаю, как ты раз сказал мне, что мое обхождение с тобою исключает взаимное равенство… Но у меня такой скверный, отталкивающий характер… Иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова, мои нервы не повинуются мне в эти минуты. Я смешон и гадок, и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Говорят, что я черств и без сердца».

Летний отдых в Ревеле не улучшает его состояния. После возвращения в Петербург он чувствует себя так худо, что нерадостное пребывание у брата кажется ему теперь «раем». «У меня здесь ужаснейшая тоска, — пишет он 17 сентября, — и работаешь хуже. Я у вас жил, как в раю, и черт знает; давай мне хорошего, я непременно сам сделаю своим характером худшее».

В этот период нервной болезни он сосредоточен в себе и напряженно думает о мучительных противоречиях своей природы. В октябре ему становится так невыносимо, что он решает уехать в Италию. «Я еду не гулять, а лечиться, — сообщает он брату, — Петербург — ад для меня. Так тяжело, так тяжело жить здесь. А здоровье мое, слышно, хуже. К тому же я страшно боюсь…»

В Италии он напишет роман, потом из Рима ненадолго съездит в Париж… Деньги достать можно — стоит только издать в одном томе все сочинения. План этот явно фантастический. Писатель снова упоминает о страхе: «Я теперь почти в паническом страхе за здоровье. Сердцебиение у меня ужасное, как в первое время болезни».

Вскоре он сообщает, что путешествие откладывается: «Меня все это так расстраивает, брат, что я как одурелый… Мне, брат, нужно решительно иметь полный успех, без этого ничего не будет».

Нервное переутомление от двухлетней тяжелой работы над «Бедными людьми» и «Двойником», потрясение от шумного успеха первой повести и не менее шумного провала второй надорвали его здоровье. Из воспоминаний Яновского можно заключить, что Достоевский стоял на грани душевного заболевания. Доктор встретил раз своего пациента на Сенатской площади. «Федор Михайлович был без шляпы, в расстегнутом сюртуке и жилетке, шел под руку с каким-то военным писарем и кричал во всю мочь: „Вот тот, кто спасет меня!“» Размышления над своей природой, анализ ощущений во время болезни и мысли о «паническом страхе», которые рассеяны в письмах 1846 г., послужили впоследствии писателю материалом для характеристики литератора Ивана Петровича в романе «Униженные и оскорбленные». Иван Петрович биографически очень близок Достоевскому; он тоже начинающий писатель, автор повести о бедном чиновнике, расхваленной критиком Б.; он тоже с вершины славы падает в неизвестность, наспех пишет повести для «антрепренера» и заболевает нервной болезнью. Изображая душевное состояние своего героя, писатель художественно перерабатывает автобиографический материал. Все герои Достоевского — плоть от его плоти, и их судьба помогает нам разгадать загадку автора.

Иван Петрович болен, печален, ему не пишется. «Я бросил перо и сел у окна. Смеркалось, а мне становилось все грустнее и грустнее. Разные тяжелые мысли осаждали меня. Все казалось мне, что в Петербурге я, наконец, погибну. Приближалась весна: так бы и ожил, кажется, думал я, вырвавшись из этой скорлупы на свет Божий, дохнув запахом свежих полей и лесов, а я так давно не видал их! Помню, пришло мне тоже на мысль: как бы хорошо было, если б каким-нибудь волшебством или чудом совершенно забыть все, что было, что прожилось в последние годы; все забыть, освежить голову и опять начать с новыми силами. Тогда еще я мечтал об этом и надеялся на воскресение. Хоть бы в сумасшедший дом поступить, что ли, — решил я, наконец, чтобы перевернулся как-нибудь весь мозг в голове и расположился по-новому, а потом опять вылечиться. Была же жажда жизни и вера в нее».

В письмах к брату то же чувство гибели в Петербурге, то же желание «вырваться» из него, поездка в Ревель, план путешествия в Италию. Даже мысль о сумасшествии, промелькнувшая в воображении писателя в 1838 г. под влиянием чтения «Магнетизера» Гофмана, находит в романе художественное применение. Наконец, страх, о котором так часто упоминалось в письмах, раскрывается здесь в своей подлинной мистической природе.