Наступает новый, 1847 г. Автор «Двойника» с горечью признает «разложение своей славы в журналах» и подводит печальный итог своей литературной карьеры. «Ты не поверишь, — пишет он брату, — вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, — кабы покой!»

И после «Преступления и наказания», и после «Идиота», и даже после «Бесов» Достоевский будет говорить о своей «сомнительной известности», будет стремиться «установиться». И кажется, никогда не поверит окончательно в свою славу. Наряду с «неограниченным честолюбием» — бездонное смирение.

В этот трагический 1846 г. он с болезненным напряжением работает над двумя вещами: «Сбритые бакенбарды» и «Повесть об уничтоженных канцеляриях». Уверяет брата, что «обе они с потрясающим трагическим интересом и сжатые донельзя». Нужда заставляет его прервать эту работу и начать небольшую повесть для Краевского. 26 апреля он сообщает брату: «Я должен окончить одну повесть до отъезда (в Ревель), небольшую, за деньги, которые я забрал у Краевского, и тогда же взять вперед деньги».

Написав эту вещь («Господин Прохарчин»), он возвращается к «Сбритым бакенбардам». 17 октября повесть «еще не совсем кончена». Мечта об издании в одном томе всех сочинений терпит крушение. В том же месяце он пишет брату: «Все мои планы рухнули и уничтожились сами собой. Издание не состоится… Я не пишу и „Сбритых бакенбардов“. Я все бросил…» От двух задуманных повестей до нас дошли только заглавия. По ним можно судить, что Достоевский по-прежнему заключен в кругу тем «натуральной школы».

От работы целого года уцелела одна небольшая повесть «Господин Прохарчин» [Напечатана в «Отечественных записках» в 1846 г.], и то изуродованная цензурой. Автор жалуется: «Прохарчин страшно обезображен в известном месте. Эти господа известного места запретили даже слово „чиновник“ и Бог знает из-за чего; уж и так все было слишком невинное, и вычеркнули его во всех местах. Все живое исчезло. Остался только скелет того, что я читал тебе. Отрекаюсь от своей повести».

Семен Иванович Прохарчин — такой же мелкий чиновник, как Макар Девушкин в «Бедных людях» и Акакий Акакиевич в «Шинели». Мотив убогости его существования резко подчеркнут. Живет он в углах, платит за свою каморку пять рублей в месяц, ест половину обеда, белья в стирку не отдает. Усилены также особенности его затрудненной речи: косноязычие гоголевского Акакия Акакиевича своеобразно огрублено. «Когда случалось ему [Прохарчину] вести долгую фразу, то, по мере углубления в нее, каждое слово, казалось, рождало еще по другому слову, другое слово, тотчас при рождении, по третьему, третье по четвертому и т. д., и т. д., так что набивался полный рот, начиналась перхота, и набившиеся слова принимались, наконец, вылетать в самом живописном беспорядке». Эта речевая характеристика сразу же вводит нас в психологию маньяка.

Подобно своим собратьям, Девушкину и Башмачкину, Прохарчин служит мишенью для издевательств; сожители рассказывают при нем небылицы, чтобы запугать его; отодвигают ширмы от его кровати и кладут на нее куклу; два «приятеля» пытаются похитить его заветный сундучок. В травле угрюмого человека насмешливыми сожителями отражаются не только канцелярские невзгоды Акакия Акакиевича и Макара Девушкина, не только «козни врагов» Голядкина, но и личная драма Достоевского, «затравленного» кружком «Современника». Как и сам автор, Прохарчин — человек «несговорчивый, молчаливый», он «не умеет уживаться с людьми». Жил он раньше в «глухом, непроницаемом уединении», молча пролежал на кровати за ширмами пятнадцать лет и «сношений не держал никаких». «Светлая идея», которую Достоевский, по своему признанию, «испортил» в «Двойнике», снова появляется в «Прохарчине». Опять перед нами проблема одиночества человеческой души, замкнутости сознания, бегства в подполье. В «Двойнике» отрыв человека от действительности изображен в плане патологическом; Голядкин — сумасшедший, Прохарчин — только чудак «с фантастическим направлением головы», окруженный некоторой «таинственностью». Этим изменением тональности автор исправил главный недостаток «Двойника»; новая повесть не запись бреда, а отчетливая обрисовка характера. Достоевский как будто пересматривает свое решение проблемы «уединенности». Бегство в безумие не кажется ему более неизбежной судьбой подпольного человека. Он видит другие возможности «самоутверждения». Отстаивая себя от враждебного и чуждого мира, спасаясь от пустоты своей «замкнутости», одиночка может замечтать о могуществе, бедняк плениться идеей богатства. Прохарчин — скупец: подобно Акакию Акакиевичу, он живет впроголодь, лишает себя самого необходимого, аскетически служит своей «идее». Но идея его несравнима с жалкой мечтой о теплой шинели. Его идея величественна. Он — скупой рыцарь.

Историю возникновения образа нищего-богача Прохарчи-на и связь его со «Скупым рыцарем» Пушкина Достоевский подробно изложил впоследствии в фельетоне «Петербургские сновидения в стихах и прозе» (1861). В нем он рассказывает, что однажды прочел в газетах историю одного скупца. «Открылся вдруг новый Гарпагон, умерший в самой ужасной бедности на грудах золота. Старик этот был некто отставной титулярный советник Соловьев. Он нанимал себе угол за ширмой за три рубля. В своем грязном углу Соловьев жил уже более года, не имел никаких занятий, постоянно жаловался на скудость средств и даже, верный характеру своей видимой бедности, за квартиру вовремя не платил, оставшись после смерти должен за целый год… Он отказывал себе в свежей пище даже последние дни своей жизни. После смерти Соловьева, умершего на лохмотьях, посреди отвратительной и грязной бедности, найдено в его бумагах 169 022 р. с. кредитными билетами и наличными деньгами…

И вот передо мной, — продолжает автор, — в толпе мелькнула какая-то фигура, не действительная, а фантастическая… Фигура была в шинели на вате, старой и изношенной, которая непременно служила хозяину вместо одеяла ночью, что видно было даже с первого взгляда. Клочки седых волос выбивались из-под шляпы и падали на воротник шинели. Старичок подпирался палкой. Он жевал губами и, глядя на землю, торопился куда-то. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня и мигнул мне глазом, умершим глазом, без света и силы, точно передо мной приподняли веко у мертвеца, и я тотчас же догадался, что это тот самый Гарпагон, который умер с полумиллионом на своих ветошках…

И вот передо мною нарисовался вдруг образ, очень похожий на пушкинского „Скупого рыцаря“. Мне вдруг показалось, что мой Соловьев — лицо колоссальное. Он ушел от света и удалился от всех соблазнов его к себе за ширмы. Что ему во всем этом пустом блеске, во всей этой нашей роскоши? К чему покой и комфорт?.. Нет, ничего ему не надо, у него все это есть, там, под подушкой, на которой наволока еще с прошлого года. Он свиснет, и к нему послушно приползет все, что ему надо. Он захочет, и многие лица осчастливят его внимательной улыбкой. Он выше всех желаний… Но когда я фантазировал таким образом, мне показалось, что я хватил не туда, что я обкрадываю Пушкина…»

Человек, отгородившийся от мира, висит в пустоте; замкнутость «я» есть его опустошенность. Перед страхом небытия он утверждает себя на «могуществе». Если он богат, у него «все есть». Но Достоевский не хочет «обкрадывать» Пушкина и его идею развивает самостоятельно. Он выделяет в скупости не сторону могущества, а сторону страха. Ему представляется, что в молодости Соловьев был как все: любил какую-нибудь Луизу, ходил в театр, и вдруг с ним случилось одно из тех происшествий, которые в один миг изменяют человека.

«Быть может, с ним была какая-нибудь минута, когда он вдруг как будто во что-то прозрел и заробел перед чем-то. И вот, как Акакий Акакиевич копит гроши на куницу, и он откладывает из жалованья и копит, копит на черный день, неизвестно на что, но только не на куницу. Он иногда и дрожит, и боится, и закутывается воротником шинели, когда идет по улицам, чтобы не испугаться кого-нибудь, и вообще смотрит так, как будто его сейчас распекли». И чем больше он копит, тем больше боится. «И сладостно и страшно ему: и страх все больше и больше томит его сердце, до того, что он вдруг осуществляет свои капиталы и скрывается в какой-то бедный угол…»

Прохарчин — скупец от страха. Величественный образ скупого рыцаря парадоксально сочетается в нем с убогой фигурой Акакия Акакиевича, Прохарчин боится жизни и «обеспечивает» себя скопидомством. Но, раз «заробев», он уже не может вернуться к прежнему чувству безопасности. Страх запрятан глубоко в душе и ждет только повода, чтобы вспыхнуть и сжечь заробевшего человека. Таким поводом являются шутки и поддразнивания жильцов. «Прохарчин стал иметь беспокойное лицо, взгляды пугливые, робкие и немного подозрительные», исчез куда-то со своим приятелем «попрошайкой-пьянчужкой» и вернулся в состоянии психического столбняка. Его пришибла мысль, что канцелярия, где он служит, будет уничтожена. Во время писания «Прохарчина» Достоевский работал над «Повестью об уничтоженных канцеляриях». Очень возможно, что тему этого незаконченного произведения он использовал в «Прохарчине». Несчастный чиновник умирает единственно от страха. В истории «бедного богача» проблема уединенной личности связывается с идеей вины и ответственности. Самоутверждение своего «я» вне общения с миром есть грех. На жалобы и опасения Прохарчина отвечает его сожитель Марк Иванович: «Да что же вы? Баран вы! Ни кола, ни двора. Что вы, один, что ли, на свете? Для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы, что ли, какой? Что вы? Кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет? Говорите же, сударь, Наполеон или нет?» Грех Прохарчина в том, что он живет так, как будто он один на свете, как будто нет ближнего, нет круговой поруки человеческого страдания и человеческой любви. И чувство вины воплощается в его предсмертном бреде. Ему представляется его сослуживец Андрей Ефимович, с которым он за двадцать лет не сказал ни слова. Тот пересчитывает свои рубли и бормочет: «Их не будет, и каши не будет, а у меня, сударь, семеро-с». И Прохарчину кажется, что именно он виноват в том, что у Андрея Ефимовича семь голодных детей… Потом он попадает на пожар, стоит притиснутый к забору, и какой-то мужик в разорванном армяке возбуждает против него «весь Божий народ». В мужике он узнает извозчика, которого он пять лет назад «надул бесчеловечнейшим образом». Разъяренная толпа «обвивает его, давит, душит». Сон Прохарчина — самое сильное место в повести. Впервые Достоевский прикоснулся к своей основной теме: «все за всех виноваты» и наметил нравственную оценку замкнутости, как вины перед человеческой семьей. Сон Прохарчина напоминает видение Мити [Карамазова] по дороге в Мокрое.