В суровой отповеди Марка Ивановича нас останавливает одно слово; оно раскрывает перед нами неожиданные перспективы на будущие замыслы писателя. Почему сожитель Прохарчина так упорно допрашивает его: «Наполеон вы, а? Наполеон или нет?» Что общего у жалкого обитателя углов с великим полководцем? Ответ на этот вопрос мы находим в том же фельетоне 1861 г. «Петербургские сновидения». Достоевский изображает другого чиновника, смирного, бессловесного, «лицо вполне безгрешное». Дома у него была тетка с подвязанной щекой, ворчливая жена и шесть детей. Придирки, слезы, попреки доводят его до отчаяния. «Бедняк вдруг поднял голову и проговорил, как Валаамов осел, но проговорил так странно, что его отвезли в сумасшедший дом. И могло же войти ему в голову, что он Гарибальди! Никогда-то он почти ни с кем не говорил, и вдруг начал беспокоиться, смущаться, расспрашивать все о Гарибальди и об итальянских делах, как Поприщин об испанских… И вот в нем образовалась мало-помалу неотразимая уверенность, что он-то и есть Гарибальди, флибустьер и нарушитель естественного порядка вещей… Он одно только видел везде и во всем: свое преступление, свой стыд и позор… И вот в одно утро он вдруг бросился в ноги его превосходительству, виноват, дескать, сознаюсь во всем, я — Гарибальди, делайте со мной, что хотите!.. Ну, и сделали с ним… что надо было сделать».

В одиноком, социально униженном человеке рождаются странные и опасные мысли. Даже смиреннейший Макар Девушкин боялся иногда своего вольнодумства. У чиновника Гарибальди затаенные многолетние думы «о естественном порядке вещей», превращающем его в ветошку, становятся навязчивой идеей. Он сам — «нарушитель порядка», преступник.

Такой же «нарушитель» — Прохарчин. Разве «естественный порядок» не нарушен тем, что чиновник, получающий грошовое жалованье, делается миллионером? Он смутно чувствует, что его тайное богатство — преступление, и его преследуют страх и угрызения совести. Маловыразительный образ — «флибустьер Гарибальди» — заменен автором эффектным именем Наполеона. Марк Иванович, вопрошая Прохарчина, не Наполеон ли он, проникает в самую сокровенную его тайну.

Но Девушкин — вольнодумец, чиновник — Гарибальди и Прохарчин — Наполеон еще лишь бледные тени. Настоящий бунтовщик и преступник войдет в мир Достоевского после каторги. Только в судьбе Раскольникова имя Наполеона, «нарушителя порядка вещей», раскроется во всей своей идейной полноте.

Глава 4

Произведения 1847 и 1848 гг

Провал «Господина Прохарчина» завершает «разложение славы» Достоевского. Белинский, столь снисходительный к «Двойнику», совершенно не понял «Прохарчина» и несправедливо его осудил. Об этой замечательной повести он писал в «Современнике» (1847): «В ней сверкают искры таланта, но в такой густой темноте, что их свет ничего не дает читателю. Не вдохновение, не свободное наивное творчество породило эту странную повесть, а что-то вроде… как бы это сказать? — Не то умничанье, не то претензия… иначе она не была бы такою вычурною, манерною, непонятною, более похожею на какое-нибудь истинное, но странное и запутанное происшествие, нежели на поэтическое создание».

Последние два года перед арестом Достоевский живет в нужде, «на поденной работе» у редактора «Отечественных записок» Андрея Александровича Краевского. Он задолжал ему большую сумму денег и с трудом перебивается от аванса до аванса. «Беда работать поденщиком! — жалуется он брату. — Погубишь все, и талант, и юность, и надежду, омерзеет работа, и сделаешься, наконец, пачкуном, а не писателем». Ему хочется писать большой роман в шести частях, а вместо этого приходится из-за денег сочинять вещи «легкие». 1847 г. в жизни Достоевского беден событиями. Но два из них имели решающее значение в его судьбе: окончательная ссора с Белинским и знакомство с Петрашевским.

С апреля 1847 г. он пишет фельетоны «Петербургской летописи» в «Санкт-Петербургских ведомостях». Критики из «Современника» успели убедить его, что жанр «натуральной школы» ему решительно не удается. Да и сам он после «Прохарчина» чувствовал, что исчерпал все возможности гоголевского натурализма. В это время умирает фельетонист «Санкт-Петербургских ведомостей» Э.И. Губер, и Достоевскому предлагают занять его место. Он охотно принимает предложение, так как помнит свое первое «блестящее» выступление в качестве фельетониста (объявление об альманахе «Зубоскал» в 1845 г.). Сотрудничество в аристократически консервативной газете, враждебной гоголевскому направлению и хранящей пушкинскую традицию, уже было вызовом недавним друзьям из «Современника». Но главное, его привлекала свободная и широкая форма фельетона, манера непринужденной беседы, интимной и живой. Автор изображает себя «петербургским фланером», описывает жанровые сценки, рассказывает о прочитанных книгах, мимоходом рисует портреты, передает свое впечатление о театральных представлениях и концертах, смешивает иронические замечания с размышлениями и личными признаниями. Под пером Достоевского фельетон перестает быть «Сборником городских новостей, приправленных милыми шуточками», как называл его Полевой, а становится лирической исповедью. «Петербургская летопись» — первый «Дневник писателя», первая попытка художественного оформления душевных переживаний. Из этого резервуара идей и эмоций писатель черпает содержание своих повестей 1847–1848 гг. («Хозяйка», «Белые ночи», «Слабое сердце», «Елка и свадьба», «Ревнивый муж»). Свободные заметки «Летописи» объединены образом главного героя — фантастического и мрачного Петербурга. К его таинственной жизни прислушивается «фланер»: «Я вот шел по Сенной да обдумывал, что бы такое написать. Тоска грызла меня. Было сырое и туманное утро, Петербург встал злой и сердитый, как раздраженная светская дева… Грустно было смотреть на его сырые огромные стены, на его мраморы, барельефы, статуи, колонны, которые как будто тоже сердились на дурную погоду… на обнаженный мокрый гранит тротуара, как будто со зла растрескавшийся под ногами прохожих, и, наконец, на самих прохожих, бледно-зеленых, суровых, что-то ужасно сердитых… Весь горизонт петербургский смотрел так кисло, так кисло… Петербург дулся… Видно было, что ему страх как хотелось куда-нибудь убежать с места и ни за что не стоять больше в Ингерманландском суровом болоте».

«Петербургская летопись» помогла Достоевскому найти новую художественную тему — мечтательство. Она вырастает из идеи «замкнутого сознания», основной идеи всего творчества писателя. Но в пределах поэтики натуральной школы эта тема связалась с образом «бедного чиновника» и снизилась до мрачно-комического гротеска (Голядкин, Прохарчин). Достоевскому нужно было вернуться к романтической традиции, чтобы выявить ее возвышенно-поэтический аспект. В «Петербургской летописи» мы находим блестящие лирические страницы, посвященные мечтательству. Пафосом их вдохновлены его произведения этого периода.

Вот как изображается петербургский мечтатель: «Знаете ли вы, что такое мечтатель, господа? Это — кошмар петербургский, это — олицетворенный грех, это — трагедия, безмолвная, таинственная, угрюмая, дикая, со всеми неистовыми ужасами, со всеми катастрофами, перипетиями, завязками и развязками, и мы говорим это вовсе не в шутку. Вы иногда встречаете человека рассеянного, с неопределенно тусклым взглядом, часто с бледным, измятым лицом, всегда как будто занятого чем-то ужасно тягостным, каким-то головоломнейшим делом, иногда измученного, утомленного как будто от тяжелых трудов, но в сущности не производящего ровно ничего; таков бывает мечтатель снаружи. Мечтатель всегда тяжел, потому что не ровен до крайности: то слишком весел, то угрюм, то грубиян, то внимателен и нежен, то эгоист, то способен к благороднейшим чувствам… Селятся они большей частью в глубоком уединении, по неприступным углам, как будто таясь в них от людей и от света, и вообще даже что-то мелодраматическое кидается в глаза при первом взгляде на них… Они любят читать… но обыкновенно со второй, третьей страницы бросают чтение, ибо удовлетворились вполне. Фантазия их, подвижная, летучая, легкая, уже возбуждена, впечатление настроено, и целый мечтательный мир, с радостями, с горестями, с адом и раем, с пленительными женщинами, с геройскими подвигами, с благородною деятельностью, всегда с какой-нибудь гигантской борьбою, с преступленьями и всякими ужасами, вдруг овладевает всем бытием мечтателя. Комната исчезает, пространство тоже, время останавливается или летит так быстро, что час идет за минуту. Иногда целые ночи проходят в неописанных наслаждениях. Часто в несколько часов переживается рай любви или целая жизнь, громадная, гигантская, неслыханная, чудная, как сон, грандиозно-прекрасная. По какому-то неведомому произволу ускоряется пульс, брызжут слезы, горят лихорадочным огнем бледные увлаженные щеки… Минуты отрезвления ужасны: несчастный их не выносит и немедленно принимает свой яд в новых увеличенных дозах… На улице он ходит, повесив голову, мало обращая внимания на окружающих, но если заметит что, то самая обыкновенная житейская мелочь принимает в нем колорит фантастический… Воображение настроено: тотчас рождается целая история, повесть, роман… Нередко же действительность производит впечатление тяжелое, враждебное на сердце мечтателя, и он спешит забиться в свой заветный золотой уголок… Неприметно начинает в нем притупляться талант действительной жизни… Наконец, в заблуждении своем он совершенно теряет то нравственное чутье, которым человек способен ощутить всю красоту настоящего, и в апатии лениво складывает руки и не хочет знать, что жизнь человеческая есть беспрерывное самосозерцание в природе и в насущной действительности… И не трагедия такая жизнь! Не грех и не ужас! Не карикатура! И не все ли мы более или менее мечтатели!»