Я радостно закивала. Дома телевизора не было, отец был категорически против. «Чистое одурачивание народа», — заявлял он, и ничто не могло его переубедить. В школе я вечно краснела до ушей, когда другие рассказывали, что посмотрели накануне вечером.

— Сейчас как раз идет «Отец знает лучше».

Мать громко расхохоталась.

— Умооора.

Я не понимала, что в этом смешного, но на всякий случай посмеялась.

Мопп включила телевизор и принесла бутерброды.

Сериал был про прекрасную американскую семью. Отец Джеймс, которого все называли Джимом, каждый вечер возвращался домой после успешного рабочего дня, натягивал удобный свитер и спрашивал, как его дорогая семья провела день. У нас только мать периодически спрашивала, как дела в клинике, а отец, который не расставался с галстуком и воротничком даже после работы, отвечал либо «лучше молчи», либо «мое терпение подходит к концу». Жена Джима Маргарет с большой любовью занималась домом, и казалось, это доставляет ей огромное удовольствие — в отличие от моей матери. Правда, в ее распоряжении были самые лучшие новомодные вещи, устройства, которых я прежде нигде не видела, и они словно выполняли работу за нее. Еще у них была старшая дочь, Бетти, которую отец всегда называл принцессой. Она была старше меня — лет семнадцать. Ее младший брат Бад вел себя весьма непослушно, и его постоянно называли подростком, если он допекал самую младшую сестру, Киттен. В остальном все было как в реальной жизни — только иначе, чем у нас. Отец Джим заботился обо всем, буквально обо всем, всегда улыбался, а любимая жена помогала ему и улыбалась еще шире. Эта семья немного напомнила мне Мопп, чей веселый хохот доносился из кухни. Она была единственным человеком в Германии, который постоянно улыбался или смеялся. Я представляла, как хорошо ее бледное круглое лицо впишется в семью Джима, Маргарет, Бетти, Бада и Киттен. Она не была красоткой, но, несмотря на слегка съехавший парик, маленький острый ротик и круглые щечки, в ней таилось гораздо большее — она была прекрасна, ведь когда она появлялась, всходило солнце. Она знала меня с рождения. И была единственным человеком из того темного времени, о котором все молчали.


За окном зажглись фонари. Замигали их желтые огни. Разве нам не пора домой? Разве нас не ждет с нетерпением мой отец? Я беспокойно прокралась в коридор. И замерла как вкопанная — мать плакала. Я уже несколько дней чувствовала грядущие перемены, они то накатывали, то отступали. Ее лицо обретало бледно-желтый оттенок свечного воска. И хотя она продолжала набирать вес, в такие моменты она казалась обессиленной, словно вот-вот рухнет. Она плакала. Скорее, хороший знак. Когда дела шли совсем плохо, она лишь пялилась в одну точку. И напоминала пустой трамвай, который стоял и ждал, пока из него выйдут все призраки.

— Если лошадь мертва, всадник спешивается.

Однажды вечером она сказала эту фразу моему отцу, а потом они молча ушли с кухни. Они не знали, что я еще не сплю. Не видели моих широко раскрытых в темноте глаз.

Я должна была узнать, почему она плачет. И я прокралась вдоль стены к кухонной двери.

— Думаю… — Она глубоко вздохнула. — Думаю…

Ей было тяжело говорить, я почувствовала, я знала. У меня за спиной зазвучал вальс, возвещая о начале следующей передачи, нам пора было срочно уезжать, отец наверняка уже мечется по кухне, словно рассерженный человечек из рекламы сигарет HB. На улице пошел снег, первые хлопья колыхались на ветру и, умирая, бились в окно гостиной.

— Думаю, мне нужно уехать. Думаю, я хочу в Париж, — услышала я голос матери. — Купить в турагентстве билет на поезд, пойти домой, придумать историю — скорее для Ады, чем для Отто, — и продолжать плакать от радости, от тоски. Когда разрывается сердце, я знаю: все правильно, Мопп. Как и тогда, выйти на Лионском вокзале. Лола с шофером меня не встретят, но это неважно, главное — Париж, хоть ненадолго, и я вернусь, лишь глотну немного воздуха, переведу дыхание. Почему мне нельзя? А вдруг я встречу Ханнеса, случайно, как тогда в «Дё маго»? Господи, — она тихо рассмеялась. — Как сейчас, помню тех немецких солдат и двух молодых француженок, к которым они неуклюже подбивали клинья, обмениваясь непристойностями с помощью азбуки Морзе. И вдруг рядом сел он. Появился из ниоткуда, темные волосы элегантно зачесаны назад с помощью помады, легкий аромат цитрусовых, блестящие белые зубы — он был невероятно хорош, как американская кинозвезда. Как Кэри Грант. Потом он шепотом переводил мне перестукивания солдат. Сразу начал говорить со мной по-немецки. Не услышав от меня ни слова, ни секунды не сомневался в моем происхождении. — Она снова рассмеялась. — Его длинные руки, тонкие пальцы, первое прикосновение. Мы вышли на улицу и уставились на небо. Луна над нами. Несколько дней, несколько ночей, а потом он исчез, и на пороге возник Отто. Точно как в Лейпциге.

Мать долго молчала, потом прокашлялась.

— Безумие.

— Что? — уточнила Мопп.

— Всякий раз, когда исчезал Ханнес, появлялся Отто. Словно из ниоткуда. Будто они договаривались. В Лейпциге я его едва узнала. Призрак на вокзале. Отощал до костей. Два дня, и ему пришлось вернуться на фронт. А я забеременела.

— Да, — сказала Мопп.

— Порой, когда во мне пробуждаются эти воспоминания, я боюсь стать похожей на мать. Я не знаю, что делать, Мопп.

Стало так тихо, что я услышала их дыхание. Из гостиной доносилась драматичная музыка.

— В мыслях я бегаю по улицам с Ханнесом, как тогда, рука об руку. Я виделась с ним снова вскоре после нашего возвращения из Аргентины. Через два дня после того, как нашла Отто в телефонной книге, помнишь?

— Еще бы.

— Отто и Ханнес, как в Париже и Лейпциге. Сначала один, потом другой.


Сердце колотилось так громко, что я прижала руку к груди, опасаясь, что оно меня выдаст.

— Думаю, я надеялась, что Ада почувствует правду. Что ребенок сможет принять решение за меня. Мне хотелось наконец обрести покой. Хотелось дом. А теперь я убегаю. Как мать. Я такая же неугомонная, как она. Знаешь, что она тогда написала, когда я была почти ребенком? Время от времени над этим миром появляется метеор, который указывает путь другим. Значение имеют только эти метеоры, и ничто другое.

Они помолчали.

— Я не метеор, Мопп. Я не боролась с диктатурой Франко, как она, меня не приговаривали к смерти за убеждения, я не ждала пять лет в тюремной камере казни. За мной охотились, запирали — тогда, в Гюрсе, — и лишь случайность спасла меня от газовых камер Освенцима.

— Но ее помиловали, она выжила, как и ты.

— Да, прямо как я, только стала при этом героем. — Ее голос прозвучал холодно и горько. — Анархистка, которая не боялась смерти.

Снова стало тихо. Только работал телевизор, мой тайный сообщник.

— А я? Лишь по счастливой случайности вырвалась из лап смерти. Выжила, пока миллионы людей задыхались в газовых камерах. И даже если бы все сложилось иначе… Я бы умерла просто из-за убеждений нацистов, а не в борьбе за собственные идеалы. Мне этого даже в голову не приходило. Когда я сидела с другими женщинами за колючей проволокой в Гюрсе, я просто хотела выбраться. Выжить, и больше ничего.

— Ты хочешь чувствовать себя виноватой? Сала, это абсурд.

Я не понимала ни слова. Скрипнул стул, словно Мопп придвинулась ближе.

— Я постоянно думаю о Ханнесе. Ничего не могу поделать. Я плохая мать и плохая жена.

— Сала, это пройдет.

— Plaisir d’amour ne dure qu’un instant… [«Любовное удовольствие длится лишь мгновение» (фр.) — строки из классического французского романса «Plaisir d’amour» («Радость любви»).]

Они принялись тихо напевать песню.

— Chagrin d’amour dure toute la vie… [«А разбитое сердце остается на всю жизнь» (фр.).]

Мать рассмеялась. Что-то зашуршало. Теперь они обнимались?

— Ты права. Это пройдет. Просто он был частью меня. А теперь обе части живут в разных местах. В разных временах. Больше ничего общего. Впрочем, кто знает.

— Париж? — спросила Мопп.

— А почему нет? Да, почему нет? Есть много причин остаться: Ада, Отто. Отказ от бегства — тоже важная причина. Нужно нести ответственность. Это правильные ответы, но они звучат фальшиво. Все фальшиво. Куда бы я ни пошла… Ничего не выйдет.

— Может, не сегодня… — сказала Мопп.

Перед глазами все поплыло, я задыхалась, пытаясь побороть подступающие слезы. Почему Мопп не испугалась? Не рассердилась? Разве то, что собирается сделать мать, не ужасно? Она хотела бросить мужчину, которого наконец нашла, хотела бросить меня. Она оказалась ничем не лучше своей матери. Такой же холодной и злой. Неужели она настолько нас ненавидела? Сначала я хотела закричать. Но не смогла. Я незаметно вошла в дверь.

— Нам пора домой.

Мать подняла взгляд. Побелев как мел, вытерла со щеки слезу. Мопп сидела напротив. Она не смеялась и не плакала. Была спокойна и ясна, как зеркало. Лицо матери оживилось, цвет медленно вернулся — словно поезд, снова набирающий скорость. Она подняла голову и тряхнула темными волосами.

— Мне нужно в парикмахерскую.