— Нее.

— «Твое обманчивое сердце» [«Your Cheatin’ Heart» (англ.).] Хэнка Уильямса, «Рок круглые сутки» [«Rock around the Clock» (англ.).] Билла Хейли, «Тутти Фрутти» [«Tutti Frutti» (англ.).] Литл Ричарда, Джерри Ли Льюиса, «The Platters», Джонни Кэша?

— Никого не знаю.

— Ну хоть Петера Александера?

— Его постоянно слушает мой двоюродный брат.

— Позорные родственники? Ты их от меня скрывала, признай.

Ушка устранила пробелы в моем образовании, а я познакомила ее с миром аргентинского танго и гаучо. На переменах мы вместе отрабатывали шаги в школьном дворе. Ушка довольно быстро взяла на себя ведущую роль — она была не только старше, но и выше меня. За нами начали пристально наблюдать. Поползли разговоры, подстрекаемые честолюбивой Беттиной с брекетами и широкой лягушачьей улыбкой. Думаю, именно она пустила слух, что мы считаем себя лучше других и к тому же влюблены друг в друга, что считалось позором. Но нам было плевать. Мы наслаждались особым статусом. В конце концов мы поклялись, что будем какими угодно, только не храбрыми, послушными и скучными. Но мы были по-своему сильны. Легкий флер нечестивости оказался даже на пользу. Мальчики с подозрением смотрели нам вслед, но делали это украдкой — нас все же слегка опасались. К тому же никто не хотел связываться ни с жердью, дочерью предателя родины, как говорили об Ушке, ни с иностранкой, чьи родители были во время войны неизвестно на какой стороне. Мы вызывали подозрения.

Время с Мопп

На второй неделе приехала Мопп. Она каждый день готовила нам еду, ходила за покупками, забирала грязное белье, следила, чтобы я делала уроки. Приготовив ужин, она исчезала до следующего утра. Так тянулся день, пока наконец мы не падали в объятия спасительной ночи. Каждый в своей комнате. Одиночество вдвоем. Отец был не слишком разговорчив и до отъезда моей матери, а теперь он окончательно замкнулся в своей раковине. Днем он спал, вечером читал. Я начала задаваться вопросом, не сожалеет ли он о созданной семье.

Я усердно училась в школе. Думала, может, его порадуют хорошие оценки. Но когда я показывала ему свои тетради, он лишь бросал беглый взгляд, хвалил меня — каждый раз одними и теми же словами, спрашивал, не нужна ли помощь, и возвращался к своим книгам, когда я гордо качала головой. Сегодня я думаю, что наши отношения были полны недопонимания.

Столь горькое положение сблизило меня с Мопп. Из чужого человека она постепенно превратилась в союзника, которому я доверяла иначе, чем Ушке. Через три недели я впервые заставила себя задать вопрос, который назревал во мне, как скрытое воспаление, с тех пор как уехала мать.

— Что мама делает в Аргентине?

— Думаю, хочет попрощаться, в последний раз, понимаешь?

— Но почему, мы ведь уже попрощались в прошлый раз?

Прощание. Я никогда не думала об этом. Последний раз. Но о чем речь? Или о ком? Я не могла вспомнить никаких близких друзей, по которым она могла бы скучать. Может, Мерседес и Герман? Нет. Они периодически переписывались. Я знала, потому что мне тоже всегда приходилось добавлять несколько строк. Я не понимала, зачем это нужно после всего случившегося, но мать сказала, мы им очень многим обязаны, и не в последнюю очередь аргентинским гражданством, которое мы никогда бы не получили без их поддержки. Меня это не слишком впечатлило — какая мне от него польза? Там я тоже была чужой, хоть и постепенно научилась с этим мириться. Я посмотрела на Мопп.

— Надеюсь, это не пустые отговорки.

Не знаю, было ли дело в моем серьезном лице или в интонациях, но Мопп вздрогнула, погладила меня по волосам и затряслась от сдавленного смеха.

— Ну ты и штучка, Ада, та еще штучка. С чего ты взяла?

— Не знаю.

Я несколько раз пожала плечами, не осмеливаясь делиться с ней своими тревогами.

— Как вы познакомились в Лейпциге? — спросила я вместо этого.

— Мы обе работали в больнице, куда она попала вскоре после своего бегства из Франции.

— Какого бегства?

Мопп посмотрела на меня.

— Мама никогда тебе не рассказывала?

Я покачала головой.

— Возможно, тогда мне тоже не стоит…

— Пожалуйста.

— Хм…

Она снова искоса на меня посмотрела.

— Когда она приехала в Лейпциг, то была очень ослаблена. В лагере Гюрс их почти не кормили.

Снова Гюрс.

— Что это?

— Что?

— Лагерь.

— Ну… вроде тюрьмы.

— Прямо с колючей проволокой и стенами?

— Думаю, без стен, но с колючей проволокой.

— Где?

— В Гюрсе. Это во Франции… В Пиренеях… Недалеко от Испании.

— Почему? Что она такого сделала?

— Ничего.

— Ничего? Но ведь за это не сажают в тюрьму. Нет, она должна была что-то сделать. Она преступница?

— Нет. Это только похоже на тюрьму. Лагерь, это… Тогда были… Что же, в школе вам ничего не рассказывают?

Я снова покачала головой.

— Гм… Ну… Лагерь, в смысле такие лагеря… Были тогда созданы французским правительством… Господи, детка, это все очень сложно и не слишком приятно, и, честно говоря, я не знаю, правильно ли делаю, что тебе об этом рассказываю, твоя мама может меня отругать, понимаешь?

— Мы не обязаны ей рассказывать.

— Но это будет уже почти ложью…

— Нет, секретом. Нашим секретом. — Я умоляюще на нее посмотрела. — Я люблю секреты. У нас с моей подругой Ушкой тоже они есть. Например, она рассказала мне, что Гитлер убил ее отца, потому что тот пытался его убить.

— Гитлер?

— Да.

— Он пытался убить Гитлера?

Она посмотрела на меня, будто я сказала нечто совершенно абсурдное.

— А как его зовут, ну то есть…

— Никак не могу запомнить его фамилию, такая длинная, с «фон» и «цу»…

— Дворянская?

— Думаю, да…

— Он имеет отношение к 20 июля?

— Что это?

— Ну… История тоже непростая… Было несколько очень храбрых людей, которые хотели убить Гитлера, пока он не завоевал… В общем, раньше… Тебе не рассказывали в школе про Клауса графа фон Штауффенберга?

— Графа фон что?

— Штауффенберга.

— Нет.

— Возможно, отец твоей подруги имел к нему отношение.

— Да, может.

— Ну, убийство, которое они так долго планировали, чтобы освободить мир от Гитлера, к сожалению, не удалось. Гитлер не пострадал. Ну, почти. А вот Штауффенберг и его сообщники были той же ночью расстреляны за государственную измену и покушение на убийство фюрера.

— Кто их расстрелял?

— Нацисты.

— За измену?

Мопп кивнула.

— Может, поэтому некоторые в школе называют Ушку дочерью предателя.

— Кто так говорит?

— Например, господин Хинц, наш учитель истории, и некоторые ученики.

— Поверить не могу. Учитель истории? Нет, Ада, они были отважными людьми и пожертвовали жизнями, пытаясь спасти Германию и всех нас от гибели.

— Но почему их тогда расстреляли?

— Потому… Потому что они хотели помочь таким, как твоя мама, помочь людям, которых отправляли в лагеря или даже убивали.

— Маму хотели убить?

— Знаешь, это просто ужасно… но… да.

— Мою маму?

Мне стало дурно.

— Но почему? Ты же сказала, она не сделала ничего плохого, значит, ее ведь нельзя наказывать? Нельзя же просто так взять и убить человека. Это грех. Смертный грех. Они не могли.

— Тем не менее.

С лица Мопп исчезло все веселье.

— Как же она тогда выбралась из того лагеря?

— Не знаю. Она никогда мне не рассказывала. Иногда мне кажется, она и сама не знает. Понимаешь, если человек не хочет о чем-то говорить, его желание нужно уважать. Возможно, ему требуется время.

— Вот почему никто об этом не говорит?

— Возможно. Знаешь, я никогда об этом не думала, но, возможно, ты права.

— Но если мама ничего не сделала, почему… В смысле, как тогда они могли ее запереть?

Мопп посмотрела мне в глаза.

— Твоя мама иудейка.

— Кто?

— Это было смертельно опасно. Они истребляли иудеев.

— Но я ведь католичка. И мама тоже.

— Предосторожность.

— Зачем?

— Чтобы с вами больше ничего подобного не случилось.

— Так мама правда иудейка?

— Да.

— А я? Кто я? Значит, я не католичка?

— И да, и нет.

— Иудейка и католичка… и аргентинка… и немка?

— Вроде того.

— Не понимаю.

— Да уж, понять непросто.

— Поэтому со мной никто не разговаривает?

— Возможно. А может, они боятся твоих вопросов.

— Почему это?

— Потому… Потому что у них нет ответов. Как и у меня.

Сегодня я понимаю, что Мопп в то время стала моим спасением. Моей опорой, ящиком жалоб и предложений, главным в жизни человеком. Когда она отпирала утром дверь квартиры, я уже успевала накрыть на стол. Ее тихое сопение, когда она поднимала свое круглое тело по лестнице или, задыхаясь, убиралась в спальне, потому что отец вечно бросал все на пол прямо там, где стоял, стало моим любимым звуком. Оно дарило мне новую уверенность — уверенность, что завтра утром настанет новый день и я выдержу все, пока есть такие люди, как Мопп. Люди, которые пережили совершенно другие вещи, в том числе — или особенно — потому, что никогда не жаловались и ничего не рассказывали, как Мопп. И при этом их молчание совершенно не казалось угрюмым. Годы спустя, когда я слегка небрежно спросила мать об их париках — было ли это знаком дружбы и не казалось ли немного дурацким, — та молча на меня посмотрела.