Исход

Осенью 1954 года, через несколько недель после моего девятого дня рождения, мы покинули порт Буэнос-Айреса на борту огромного корабля. В пути все было очень хорошо. Я не просто говорила, слова били из меня ключом, и порой, когда я ненадолго прерывалась и смотрела матери в глаза, я думала: возможно, я все же могу стать ангелом, ее ангелом, только для нее одной, который освободит ее от всех забот, преодолеет ее горести и высушит слезы. Ведь я по-прежнему слышала ее рыдания, и хотя я не знала о причинах печали, я чувствовала — ей нужен ангел. Мысль, что этим ангелом стану я, делала меня счастливой, ведь тогда я наконец найду себе занятие, как она велела.

В Германии все изменилось. Первым делом я получила оплеуху от матроса, потому что без разрешения спрыгнула в Гамбурге на причал. С этим шлепком закончилось мое детство. В новой стране, которая должна была в одночасье стать моим домом, хотя я потеряла о ней все воспоминания, запрещалось все.

В отличие от Аргентины, здесь не разрешалось ходить по газонам, а при переходе улицы приходилось смотреть на светофор — если вы переходили на красный, потому что вокруг не было ни одной машины, в спину раздавались сердитые крики: «Красный! У тебя что, глаз нет?» И это звучало, как ругательство. Люди открывали рты, в основном чтобы ругаться или делать замечания. Неважно, чем вы занимались: исправлялась или порицалась каждая мелочь. В Гамбурге, где мы остановились в первую ночь, на вопросы отвечали вежливо и холодно, в Берлине, куда мы поехали потом, не отвечали вообще. В трамвае или автобусе на вас либо кричали, либо молча указывали на табличку, запрещающую разговоры с водителем. Некоторые прохожие крайне внимательно осматривали припаркованные автомобили, спешно выискивая возможные повреждения в передней или задней части машины или причины для бегства водителя с места преступления. Несоблюдение права преимущественного проезда могло привести к тяжелому эмоциональному срыву. Они только что объявляли войну всему миру и вот уже атаковали своих сограждан. Все выглядели как мужчины, даже женщины. В Аргентине все было наоборот, там солнце освещало теплыми лучами поля, на деревьях пронзительно кричали чибисы, а люди словно парили или танцевали по воздуху — в Германии же небо было серым или синим и всегда твердым и тугим. Повсюду царили послушание, наставления и внезапные вспышки гнева, которые проходили так же быстро, как возникали. С поднятыми плечами и склоненными головами, казалось, все люди что-то скрывают.


Сначала мы поселились у подруги матери, Мопп, и она оказалась такой же забавной, как ее имя. Мы жили в сером доме, окруженном другими серыми домами, и повсюду еще виднелись следы войны — пулевые отверстия в фасадах, осыпающиеся руины. Каждый вечер я слышала, как сосед сверху избивает жену. Казалось, это никого не волнует. Иногда открывалось окно, и мужской голос громко кричал: «Тихо». Никто ничего не говорил, когда на следующее утро женщина спускалась по лестнице с красными от плача глазами и синяками. «У всех, кто вернулся с войны, с головой не в порядке», — однажды вечером сказала Мопп. По словам матери, она была не такой пухлой, как раньше, но ее смех остался столь же заразительным, а глаза — большими и круглыми. Они сидели с матерью вдвоем на кухне. Я выбиралась из постели — потому что не могла заснуть одна в новой обстановке — или просыпалась через несколько минут от тревожных снов. Прокрадывалась в коридор, прислонялась спиной к стене, опускалась на дощатый пол, подтягивала колени под подбородок и слушала. Как раньше, когда мать читала мне перед сном, — только теперь это были не сказки. В историях возникали люди или вещи, знакомые мне в реальной жизни, но чаще всего они все равно казались странными. Как такое возможно? Была ли слишком уродливой реальность, где разыгрывались эти истории, населенные вернувшимися домой людьми, мужчинами, у которых не было рук или ног? Однажды я даже видела на улице человека, у которого не было половины лица. Я замерла как вкопанная, и матери пришлось силой тащить меня дальше.


— Может, он все же есть в телефонной книге, — раздался в коридоре сдавленный голос Мопп.

— В телефонной книге? — Голос матери звучал недоверчиво, но был полон любопытства. Такой я ее еще не видела.

— Ну да, посмотри. Это же бесплатно, — сказала Мопп.

— Легко тебе говорить. Мы не виделись десять лет. Я… я даже не знаю, как он сейчас выглядит.

О ком они говорят? Ни о моем ли отце?

— Давай уже.

Мать рассмеялась, как не смеялась почти никогда. На мгновение мне даже показалось, что я знаю, как она сейчас пахнет. Запах был знаком по спальне Мерседес и Германа. Запах запретного.

— А если трубку возьмет его жена?

— Тогда просто скажешь, что ты пациентка и хочешь поговорить с господином доктором.

— В такое время?

Я еще никогда не видела мать такой неуверенной и беспомощной.

— Болезни за временем не следят.

Моя мать больна? Почему я об этом не знала? Она скрывала специально? Я услышала, как они листают телефонную книгу.

— Глазам не верю.

Они рассмеялись, как две девчонки, придумавшие какой-то секретный план.

— Он правда тут есть! — воскликнула мать, и ее голос прозвучал гораздо выше, чем обычно.

— Ну, давай.

На мгновение на кухне воцарилась тишина. Обе замерли.

Затем раздался тупой удар об стол. Вероятно, Мопп поставила туда телефон. Мать взяла трубку и набрала номер. Я слушала судьбоносное вращение циферблата и не сомневалась: сейчас, в этот самый момент, мать звонит человеку, знакомому мне лишь по старой, слегка размытой фотографии из верхнего ящика комода. Сердце ушло в пятки. Меня затошнило.

— Тсс.

Наверное, кто-то снял трубку или гудки еще шли? Я едва сдерживала радость. С другой стороны, я подумала: если мужчина, которому она звонит, женат, он не может быть моим отцом.

— Господин доктор?

Ее пронзительный голос прервал мои размышления. Очевидно, на том конце ответили не сразу.

— Вы больше не узнаете мой голос?

Снова тишина.

— Ну, даю вам три попытки.

Теперь она говорила немного увереннее.

— Нет.

Тишина.

— Нет.

Казалось, ей доставляет удовольствие заставлять его угадывать.

— Тоже нет. Господин доктор, а, господин доктор, похоже, вы знаете много женщин. Что говорит по этому поводу ваша супруга?

Мне она тоже иногда задавала вопросы в подобном тоне — когда точно знала, что я напортачила.

— Тоже нет. Что, простите? В смысле не могли бы вы повторить вопрос? Да. Ах, поняла, есть ли у нас что-то общее в смысле какой-нибудь связи, да? Ну, пожалуй, да, в смысле вы очень близки к истине.

Обычно она так меня томила, если у нее был какой-нибудь особенно приятный сюрприз, и я едва могла дождаться разгадки.

— Нет.

Господи, похоже, он и правда слегка непонятливый. Может, он все же не мой отец.

— Нееет, господин доктор.

Опять невыносимая тишина. Затем она произнесла спокойно и четко:

— Дочь.

Мое сердце замерло. Она действительно говорила с моим отцом. Я вскочила.

— Где?

Они договорились о встрече.

— Хорошо. Я иду.

Она повесила трубку. На короткий миг, который показался вечностью, повисла тишина. Потом задвигались стулья. Наверное, она бросилась Мопп на шею.

— Господи, Мопп, это правда он, он жив, он живет здесь, в этом городе.

— Да, отчего ему здесь не жить. И? Что будешь делать?

— Думаю, пойду к нему.

— Думаешь?

— Нет, знаю. Пойду к нему. Хочу его увидеть.

Быстро прошмыгнув в комнату, я успела услышать крик матери:

— Что надеть-то?

Когда она ворвалась в комнату, я уже лежала в кровати, с головой укрывшись одеялом. Она слишком нервничала, чтобы что-то заметить. Распахнулась дверца шкафа. На ее кровать полетела одежда. Она тяжело дышала. Я повернулась на бок и незаметно приподняла одеяло, пытаясь увидеть, что происходит. Моя мать стояла полуголая перед зеркалом, поочередно прикладывая вешалки с платьями к подбородку, и лишь со второго раза выбрала черную юбку до колен и белую блузку. Я разочарованно наблюдала, как красивая яркая одежда из Аргентины снова исчезает в шкафу. Дверь в комнату захлопнулась, потом брякнула входная дверь, ее ноги затопали по лестнице, и она ушла. Навстречу моему отцу — я носила в себе сотни его образов, но видела лишь одну фотографию.