После ужина я вышел на улицу покурить; «Времена года» сияли ночной иллюминацией. На поминки никого не пригласили, Ральф Джордано узнал о смерти моего отца из газет. И когда я скомкал листок со стихами Йейтса и своей так и не произнесенной поминальной речью и бросил комок в ближайшую урну, за моей спиной внезапно возник гамбургский адвокат отца, дружески обнял меня за плечи и заверил, что, если мне понадобится, я могу рассчитывать на него в любой момент. Да-да, в любой. И ущипнул меня за плечо, по-ганзейски. Я закричал бы, если б не был таким трусом.


Что делал мой отец во время войны? Он ведь родился в 1921 году, первосортное пушечное мясо, так сказать. В интернете можно прочесть, что он служил в пехоте и был ранен. Но это не могло быть правдой. Он никогда ничего подобного не рассказывал. Ранен кем? А главное, где? Он всегда рассказывал, что его должны были отправить на Восточный фронт, но его лучший друг, капитан медицинской службы Гюнтер Кельх, загнал его в ледяную Эльбу, чтобы он там получил воспаление легких, а потом вспрыснул тифозную палочку, чтобы его, смертельно больного и очень заразного, не отправили на восток. Отец рассказывал нам, что всю жизнь был социал-демократом, нацистов он ненавидел, а сразу после войны действительно был в США по программе American Field Service. Несостыковки в рассказах отца не выбивали меня из колеи до такой степени, как правда маминой семьи.

Так вот этот его друг, капитан медицинской службы Гюнтер Кельх, был гомосексуалом, обожал Цару Леандер и так или иначе находился рядом всё мое детство. Отец всегда говорил, что Гюнтер, Гюнтимышик, как нам велено было его звать, спас ему жизнь в войну, поэтому теперь он должен о нем заботиться, это его святой долг. Гюнтер Кельх получал ежемесячное содержание, поскольку не удерживался на работе по причине алкоголизма, его быстро отовсюду выгоняли; отец одевал его, как правило, в костюмы Акселя Шпрингера, которые брал у него для Гюнтера в Кампене на Зильте, поскольку оба они, Аксель и Гюнтимышик, были сходного телосложения, высокие, элегантно-сухощавые.

Так вот Гюнтимышик, которому отец оплачивал квартиру в Гамбурге неподалеку от Ротенбаумшоссе, любил танцевать перед нами с мамой в женских нарядах. Мы знали наизусть все шлягеры Марлен Дитрих и Цары Леандер, но в особенности песенку об островах Фиджи, где красили тело в черный цвет, это была любимая песня Гюнтимышика, а также Yes, sir и Лили Марлен, и Я знаю, наконец случится чудо, и, конечно, Вальдемар.

У отца, судя по всему, была интрижка с Инге Фельтринелли, чей муж Джанджакомо, итальянский издатель, всё сильнее подпадавший под влияние воинствующего левого экстремизма, погиб в начале 70-х годов при подготовке террористического акта со взрывчаткой.

Шале Акселя Шпрингера в окрестностях Гштада однажды подожгли, как и его вторую виллу на Зильте, так называемый Кленгерхоф. Наше шале в Гштаде, между прочим, тоже сгорело, после того как отец продал его Мику и Муку Фликам [«…отец продал его Мику и Муку Фликам…» — Братья Герт-Рудольф (прозвище «Мук») (род. 1943) и Фридрих Кристиан (прозвище «Мик») (род. 1944) Флики (Flick) — отпрыски семьи крупных немецких промышленников, известные коллекционеры искусства. (Примечание переводчика).]. Дома то и дело горели, и я всё спрашивал себя, с чего бы это — может быть, мама знает. Я, во всяком случае, не знал.

Когда я был маленьким, я часто стоял, цепенея от страха, перед картиной, висевшей у нас в шале над деревянной лестницей на верхний этаж. Кто-то из голландцев, на заднем плане там был горящий крестьянский двор во Фландрии, и это всё, что я помню, ну может еще снег, вороны, кружащие по зимнему небу в белых облачках, и люди в черном, входившие в картину слева. Теперь мне сдается, что картина, висевшая там на стене, была «Охотниками на снегу» Питера Брейгеля, — полотно, которое я десятилетия спустя увидел в венском Музее истории искусств.

Как бы то ни было, огонь остался во мне навсегда, пожар, остатки сгоревшего шале, а также начальная школа Мари-Хосе в Гштаде, которую я поджег в возрасте семи лет, и выложенные передо мной в Тунском ювенальном суде полароидные снимки, доказывавшие мою вину. На фотографиях можно было увидеть обугленную губку, полностью сгоревшие потолочные перекрытия и валяющиеся на полу до половины обугленные спички со скукоженными, свихнутыми набок головками. Еще там была запечатлена полупустая зеленая бутылка зажигательного спирта с обтрепанной бежевой этикеткой, а также изоляционная пакля, клоками выдранная из крыши, сложенная в углу чердака и подожженная. Эти фотографии снятся мне до сих пор, словно бракованные кадры из полароидной коллекции Андрея Тарковского. Почти полстолетия назад, сияющий европейский мир.

III

Когда я вынимал свитер из пакета, на пол выпала брошюра. Я ее поднял и проглядывал, одеваясь; я всё еще был в гостинице в Цюрихе. Блеклые картинки в буклете под неуклюжим заголовком Так приходите же к нам в вегетарианскую коммуну имени Дирка Хамера изображали белокурые швейцарские семьи за возделыванием полей, совместным изготовлением глиняной посуды и сбором яблок.

А еще там был телефон. Позвоните по этому номеру, если соберетесь к нам. С собой иметь ничего не нужно, кроме готовности честно работать вместе со всеми в меру сил. Самое главное для нас — справедливость. В начале можно вообще ничего не делать, а затем, если появится желание, можно стричь овец, чья шерсть в коммуне щадящим образом перерабатывается в свитера. Я не выбросил буклет, а сложил и засунул в карман пиджака.

Затем я спустился к завтраку, съел круассан и выпил три чашки черного кофе, прочел раздел местных новостей в «Новой Цюрихской Газете» и зашагал под утренним солнцем по булыжной мостовой к ближайшей цветочной лавке за розами цвета шампань. Сегодня я попросил девятнадцать роз, в отличие от тридцати пяти два месяца назад и двух дюжин в предыдущие месяцы.

Цюрих теснил и жал, маленькая цветочная лавка мне жала, старый город мне жал, дома пятнадцатого века, ни разу не разрушавшиеся во Вторую мировую войну, мне жали, дамы с пакетами торгового дома Гридер мне жали и путались под ногами, трамваи мне жали и путались под ногами, банкиры, шагавшие к своим банкам, чтобы нагрести еще золота в подвалах под Парадеплатц, мне жали, а недавно, несколько месяцев назад, я увидел на булыжной мостовой банановую кожуру и остановился посмотреть, что будет, но никто на ней не поскользнулся. Цюрихцы были слишком опытны, чтобы поскользнуться, слишком образцово-показательны, слишком уверены в себе, слишком пропитаны своим цюрихским мирком, где они закупались в бутиках, чья головокружительная арендная плата и дальше держала на плаву их Цюрих.

Но потом я подумал, как хорошо, что я могу находиться в Швейцарии и не вынужден находиться в Германии, где мостовые до сих пор липки от крови убитых евреев и где в людях нет ни малейшей стеснительности, хотя немного стеснительности им бы отнюдь не помешало. Германия, мужское население которой непрерывно орало прилюдно в свои мужские мобильники, особенно когда приезжало в Швейцарию, и это звучало и выглядело так, будто все они, расставив колени в креслах ВИП-зала аэропорта, говорят по телефону с отделом рейхспропаганды, в то время как на самом деле они разговаривали с рекламным агентством или со своим начальством. Это счастье, думал я, счастье, счастье, что я в Швейцарии.

И я пошел обратно по улице с обернутыми в целлофан розами в руке и у входа в гостиницу взял такси. Прочь из города к озаренной солнцем воде, к матери в это ее поганое предместье на Цюрихском озере; назвав шоферу адрес, я подумал, что сегодня ни за что не хочу попрекать мать ее жалким состоянием, а хочу спросить, почему учить меня плавать должен был непременно месье Пьер Грюнеберг.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.