— Вы идете, мастер Адриан? — шагнув вперед, спросил сэр Робан.

— Нет.

Я отвернулся и попытался стереть темное пятнышко с листа, но добился лишь того, что испачкал палец. Сосредоточился на своем блокноте, стараясь не думать о развернувшейся внизу кровавой бойне. По правде говоря, я с радостью пошел бы с Робаном, если бы ликтор направлялся в какое-нибудь другое место, а не в гладиаторское крыло возле выхода на арену.

— Значит, я должен остаться здесь?

— Нет, нет. Криспину вы нужны больше, чем мне в закрытой ложе.

— Хорошо, сир.

Я сидел в одиночестве и думал об отце, пока внизу семеро мужчин, переодетых имперскими легионерами, расправлялись с тремя десятками рабов-заключенных, орудуя плазмометами и энергетическими копьями. Зловоние горелой плоти и опаленной ткани поднималось над полем бойни, смешиваясь с запахами кебаба и попкорна, витающими над трибунами. Это была чудовищная, жуткая смесь. Я перелистывал страницы блокнота: портреты людей и пейзажи, окружающие замок.

Рисовать я любил с детства. А став старше, понял, что в этом занятии кроется что-то особенное. Фотография может запечатлеть внешний вид, представить цвет и подробности с максимальным разрешением, на которое не способен ни глаз, ни разум человека. Запись генома или инъекция памяти РНК [РНК — рибонуклеиновые кислоты.] может воспроизвести организм с абсолютной точностью. Но так же, как вдумчивое чтение дает человеку возможность воспринять и обобщить истинный смысл написанного, рисование позволяет художнику запечатлеть дух увиденного.

Художник видит натуру не такой, какая она есть или может быть, а такой, какой она должна быть. Каким должен стать наш мир. Вот почему портрет — по человеческим понятиям — всегда побеждает фотографию. Мы поэтому обращаемся к религии, даже если наука возражает, поэтому любой схоласт может превзойти машину. Фотография фиксирует мир как таковой, фиксирует факт. Факты привязывают меня к моей старости. Меня же интересует истина, а истина заключена в карандаше… или в чернилах, которыми я пишу эти записки. Но не в цифровом коде или лазерном луче. Истина кроется не в механическом повторении, а в мелких и тонких погрешностях, в несовершенстве, свойственном как искусству, так и человеку.

«Красота есть истина» [Из «Оды греческой вазе» Джона Китса.], — сказал поэт.

Истина. Красота.

Он ошибался. Это не одно и то же.

Не было никакой красоты на этой арене, но там была истина. Я видел ее, когда люди умирали ради развлечения семидесяти тысяч зрителей. Или, скорее, услышал — сквозь крики, аплодисменты и смех восторженной публики, когда Криспин ступил на арену в клубах дыма, а лорарии и сервиторы оттаскивали трупы рабов к лифту. Тишина. Глубокая, звенящая тишина. Та, что не в ушах, а в голове. Толпа — поскольку она была единым существом — кричала, чтобы заглушить эту тишину в душах. Я слышал ее, но не понял, что это такое. Не понял, что она означает.

Застегнув камзол, я развернулся и направился к двери. Мне необходим был воздух. Внезапно я осознал, что не могу больше терпеть эту сцену. Это был не мой мир, не то, что я хотел бы унаследовать вместе со всем прочим. Когда я выходил из ложи, простолюдины аплодировали — рукоплескали Криспину.

И ему это нравилось.

Глава 7

Мейдуа

Снаружи воздух был холодней, а возбужденный шум Колоссо сделался глухим и отдаленным. День клонился к вечеру, и огромное бледное солнце над низкими башнями Мейдуа покраснело по контуру. Вдали, словно грозовой фронт, возвышался черный замок — мой дом на акрополе. И я был один. Мужчины и женщины, что проходили по улицам возле цирка, казались мне такими же чуждыми, как представители иной расы.

Наверное, отец был прав, сомневаясь во мне. Если я не способен выдержать Колоссо, разве можно ожидать, что я сумею править префектурой так же, как он? Разве можно ожидать, что я сумею сделать трудный и кровавый выбор, в котором и заключена суть правления? Пока я торопливо шел прочь от колизея, мимо ипподрома и большого базара, мысли мои вернулись к дому Оринов, к разрушенным залам Линона на удалении в половину планетной системы от меня. Я твердил себе, что не готов сделать ничего подобного, что я не настолько решителен или жесток. Думал об убитых рабах, о сапоге гладиатора, топтавшем выбеленную плоть до тех пор, пока не треснул череп под ногой. Я прибавил шагу, жалея, что не смогу идти так быстро, чтобы покинуть весь этот мир.

Сразу за цирком город начал подниматься вверх, уже зажглись фонари, и тени от башен перерезали узкие улицы. Над головой промчался флайер, а вдали небо перечеркнул раскаленный след стартующей ракеты. Мне хотелось оказаться сейчас на ней и лететь куда-нибудь, куда угодно. Я понимал, что должен вернуться назад, — если не в ложу колизея, то хотя бы к своему шаттлу, — но сама мысль о возвращении, о Криспине, наслаждающемся этой кровавой забавой, вызывала у меня раздражение. Я постоял немного в тени триумфальной арки, наблюдая за грунтомобилями, что еле плелись в напряженном уличном движении в окрестностях колизея.

Легкий свежий ветер подул из-за поворота дороги, принеся с собой запах соли и моря и карканье далеких птиц. Угасающий день был чист и ясен, но легкий холодок напоминал о том, что лето уже на исходе, и я плотнее застегнул камзол. Нужно вернуться домой, и будь проклят отец вместе со всем тем, что он скажет мне по этому поводу. До замка было недалеко: несколько миль на северо-запад вверх по извилистым улочкам, петляющим вокруг известнякового утеса до самой лестницы и Рогатых ворот.

Я направился по набережной Красного Зубца, ведущей к водопаду и большой плотине. Река кишела рыбачьими лодками и тяжелыми баржами, перевозившими добытую руду из верховий. Резкие и грубые голоса далеко разносились над водой. Я помедлил немного, заглядевшись на старомодную галеру с гребцами-сервами, что боролась с медленным течением великой реки, возвращаясь к далеким горам. Стук барабана и голос гортатора [Гортатор — начальник гребцов на боевых судах в Древней Греции.] были с такого расстояния едва различимы.

«Гребите к дому, парни! Гребите к дому», — повторял он в такт ударам барабана.

Так я и стоял, пока грузовая баржа с дьяволом Марло на борту не заслонила это зрелище. Сервы не могли с ней тягаться. Им запрещалось использовать даже те технологии, что были позволены работникам гильдии. Оставалось только грести в поте лица, рассчитывая лишь на силу своих рук.

Я уже подумывал о том, чтобы развернуться и пойти к пристани и рыбному рынку, куда любил наведываться в детстве. Здесь стояли лавки ниппонцев, готовивших рыбу с рисом, а в Нижнем городе устраивались представления, где стравливали зверей. Но я помнил об опасности, угрожавшей палатинскому аристократу, который рискнет открыто разгуливать по улицам в подобающем своему сословию наряде. Повернув перстень-печать на большом пальце, я нерешительно покрутил тонкий обруч терминала. Инстинкт говорил мне, что нужно вызвать поддержку или хотя бы предупредить Киру, что я иду к шаттлу.

Но мне дорого было мое уединение, как и всем молодым людям в трудные для них периоды жизни. Свернув с набережной, я подождал, пока проедут грунтомобили, пересек улицу и двинулся по извилистому переулку мимо витрин магазинов и палаток, где продавались еда и иконы Капеллы из пластика и поддельного мрамора. Вежливо отказался от предложения какой-то женщины заплести мои волосы, пропустил мимо ушей крики о том, что такие длинные космы носят только катамиты [Катамит — мальчик, находящийся на содержании у мужчины-педераста.]. В те времена в моде были короткие стрижки, как у Криспина или Робана, но я — и возможно, это символизировало мой провал в роли наследника — не обращал внимания на вкусы простолюдинов. Мне хотелось возразить этой женщине, что сын архонта тоже носит длинные волосы, но я сдержался и свернул за угол.

Я уже сказал, что чувствовал себя чуть ли не представителем другой расы. В результате долгой семейной истории генетических изменений я был, несмотря на невысокий для Марло рост, все же выше большинства плебеев, проходивших мимо. Волосы мои были темнее, а кожа бледнее, чем у них. В свои почти двадцать стандартных лет я чувствовал себя древнее этих преждевременно постаревших торговцев и рабочих, поскольку понимал, что за их морщинистыми лицами и загрубелыми руками скрывается возраст немногим старше моего. Собственные тела уже предали их. Возможно, дело в происходившем на Колоссо варварстве, или мои воспоминания омрачены тем, что случилось на прогулке, но в тот момент лица мейдуанцев казались мне почти карикатурами. Набросками, выведенными детской рукой. Грубой резьбой в исполнении того, кто имел слабое представление о людях. Такой пористой и жирной, потемневшей от солнца кожи у меня не будет никогда. Я не мог отделаться от вопроса: кто же из нас настоящий человек? Может быть, я с моими перекроенными Коллегией генами и королевскими манерами? Или они, в своем естественном состоянии, более человечны, чем я смогу когда-нибудь стать? Тогда мне казалось, что я. Но, подобно капитану из притчи, заменявшему доску за доской в обшивке, пока корабль не стал совсем как новый, я размышлял о том, сколько строк в родословной нужно переписать, чтобы человек перестал быть собой, вообще перестал быть человеком.