Саша рисовала и ждала: успехов, выставок, любви. И она пришла. На высоких каблуках и со стальной осанкой. Подходила близко, рассматривала работу в деталях, придиралась. Наклонялась над самым ухом, чтобы сказать о недостатках — то теней, то света. Все время пахло коньяком. Потом брала руку Саши, прижимала ее к холсту, спрашивала: «Чувствуешь?» Саша чувствовала; чувствовала, что ноги становятся ватными, а в горле теряется вздох. На том курсе Саша написала первое большое произведение — трилогию света. Сашина зазноба была крайне довольна, высказалась в том смысле, что вот уже пятнадцать лет здесь преподает, а такого еще не встречала. «И рука, — говорила она коллегам по цеху, сдавая ученицу на выставку в Манеже. — Обратите внимание, как уверенно стоит рука, будто пианистка, а не художница». О Сашиных чувствах она так и не узнала.

Чтобы выигрывать городские конкурсы, выставляться в галереях и продавать работы, Саше нужно было немного любви. Простой рецепт. И Саша его усвоила.

Глава 4

Писать

«Сегодня весь день думала о тебе. Решила сварить макароны, а на пачке зашифровано сообщение для меня. Там написано, что альденте — это внешняя готовность при твердой сердцевине внутри. Да это же про тебя!

Ты мой белый снег, мой тихий шепот, звук шагающих по земле часов, исчезающего времени, мой легкий выдох после трудного вдоха, глоток воды в момент ночной жажды, когда бежишь на кухню с тем единственным желанием — успеть замерзнуть, чтобы после так сладко и уютно отогреться под одеялом.

Твой белый халат. Помню тебя в нем еще в самом начале, когда ты проходила практику и мы покупали отбеливатели — каждую неделю. И я говорила тебе: купи большую пачку, ну и что, что она дороже, все равно ведь она закончится, и придется покупать новую, так ведь выгоднее, ты не понимаешь, что ли?

Ты целовала меня, смеялась, брала самый дорогой, но невыгодную маленькую пачку и говорила: глупая, большая все равно ведь не влезет под раковину в ванной, куда я ее поставлю, по-твоему? На пол? Ну уж нет.

Твоя эта аккуратность. Почему я по-прежнему представляю тебя в белом халате? Чаще ты надевала синие, фиолетовые, красные и цвета морской волны брючные костюмы из магазинов «Доктор плюс», иногда с большими вырезами, один край которого отклонялся сильнее из-за прицепленного к нему бейджа. Доктор В. А. Лисневич. Мой любимый доктор. Я знала, что пациенты заглядывают тебе в этот вырез, а потом присылают цветы, но ты говорила: это называется перенос. Они думают, что влюблены в меня, а на самом деле просто передают ответственность.

Люди доверяют тебе свои жизни, как же им не влюбляться в тебя?

Это как в детстве влюбляются в эстрадного певца, страстно мечтают выйти за него замуж, целуют плакат на стене, говорила ты. Кстати, это неприятное ощущение, когда целуешь плакат — стена холодная, и губы его — холодные и твердые, я знаю, я целовала. Но ведь он не человек даже, то есть и любишь ты не человека, ты любишь что-то, что тебя наполняет. Как вода, как груши, как стейк, как музыка, как врач.

Чем же наполняет врач?

Врач наполняет надеждой.

Ты переносишь на него свою веру в чудо, ты делаешь его спасителем, ты хочешь его получить.

С детства я думала, как здорово было бы иметь рядом своего врача, не просто семейного на кнопке быстрого вызова, а своего — чтобы посмотрел и сказал: все будет хорошо, это несерьезно, сейчас достану таблетку.

Доктор Вера Лисневич, ты вырвала из груди мое сердце, и оно перестало болеть. Помню, как первый раз снимала с тебя эту дурацкую форменную футболку. Я стягивала ее через голову, а под ней ничего не было. Твой бейджик запутался в волосах, но ты смеялась от того, какой нелепой получилась ситуация: ты — руки вверх — с футболкой на голове, как заложница. Если бы я снимала с тебя эту футболку еще раз, и этот раз снова был бы первым, я сначала отстегнула бы бейджик».

Нехорошо читать мамины письма, но я читаю. Меня не учили не читать чужих писем — я выросла в эпоху, когда люди ведут блог в Фейсбуке, чтобы с кем-то поговорить. 38 540 подписчиков в мамином Инстаграме увидели меня раньше, чем я осознала, что это я. Мама выкладывает в среднем по три мои фотографии в неделю, а я читаю ее письма. Вера постит мои фото реже, но ее письма я читаю тоже.

Совет: когда у вас в доме подросток, прячьте письма не столько высоко, сколько глубже. Придумайте место, куда ему не захочется заглянуть. Если бы я хотела спрятать от мамы письма Лене, я бы спрятала их в старую супницу, которую Марина подарила им на очередной переезд. Да я, собственно, так и сделала: мои письма Лене, которые я так и не отправила, лежат в супнице. Думаю, их обнаружат только в том случае, если от старости она рассыплется в пыль.

Мамины письма я нашла у Веры в старом чемодане. После переезда от нас она его так и не разбирала. «Я побросала туда всякий хлам, поищи там», — сказала Вера, когда я спросила, где могут быть мои детские рисунки, которые я день за днем рисовала для каждой из них.

Письма Веры лежали у мамы на полке с нижним бельем. Моя мама всегда отличалась оригинальностью, но только не по части того, где хранить письма бывшей любовницы. Когда я случайно наткнулась на письма у Веры в чемодане, мне оставалось просто открыть ящик комода.

«Малышка, сейчас я начну писать и сделаю сразу четыре глупые ошибки, ты возненавидишь меня и больше не захочешь встречаться. Зря ты попросила меня писать от руки — в этом случае я не могу прогнать свою писанину через Ворд. О чем тебе рассказать? Я сижу в кабинете, жду пациента, пациент опаздывает, я могла бы пойти пообедать, но вместо этого должна сидеть и ждать — такая у нас работа. А за окном второй час бессмысленно падает снег».

Что я помню о снеге из наших путешествий? Он не всегда был белым. Однажды в Москве я отчаянно любила снег: после полугода в дождливом Лондоне я хотела его съесть, упасть в него, кидать за шиворот и маме в сапоги, я хотела весь этот снег, и весь он был мой.

Мы жили в центре города, и я ложилась в снег, как только мы выходили из дома, иногда он был твердым, как лед, иногда в нем встречались окурки, они проступали, как неведомые растения по весне, и я все время была в придорожной грязи. Потом он стал таять и потек по моим ногам, я прыгала в лужах, и он покрывал меня сизыми брызгами, я бежала на улицу, чтобы увидеть снег, но видела лед, и метровые сосульки, как бороды лесных царей, и глубокие лужи в расщелинах грязных дорог. Если бы я выбирала дом, я выбрала бы иглу. Чистейший снег Монблана был куда мягче и тоньше, чем все мои мысли о нем.

Маме прекрасно удавались снежные пейзажи. Из ее картин я узнала о том, что существуют тысячи оттенков белого: множество теней заставляет белое стать объемным и обрести форму. Мамино белое было таким разноцветным, что тянуло на целую палитру: белое солнечное, белое пасмурное, белое утреннее, белое после полудня, белое под ногами, белое на горизонте, белая кожа возле ключицы, белое запястье, белая тень между лопатками, белое после стирки, белые следы чьих-то проворных лап, белая стена, у которой стою я, и мама говорит: ну не дергайся, пожалуйста, дай мне закончить хотя бы один портрет.

Там, у подножия Монблана, мама нарисовала нас, точнее, наши тени: мы падаем на снег, и как будто нас тянет вверх, к солнцу — меня, маму и Веру, и только одно нас держит на земле — не гравитация, а то, что мы держимся друг за друга. Эта картина называется «Белое объятие». Мама продала ее за четыре тысячи евро там же — на курорте. Вера смертельно обиделась, что мама продала ее, не спросив. Я тоже расстроилась, но потом поняла, что важнее, чем коллекционировать собственные работы, маме было чувствовать свою востребованность. Картину я сфотографировала.

Теперь и она в моем музее воспоминаний.