Серлас замечает овраг — в нем блестит тонким ручьем вода из родника выше — и сворачивает вслед за тропой. К югу, ориентируясь по наросшему на стволы ольхи мху.

В темноте Серласу почти не различить собственных ног и рук, и только тепло, исходящее от уснувшей Клементины, позволяет ему думать, что он не спит. Все окружающее похоже на один из его тягучих непрекращающихся снов: деревья мелькают и мельчают, лунный свет тускло пробивается сквозь их кроны, тело Серласа окутывает влажный и оттого густой холод. И он бежит, снова бежит куда-то, не оглядываясь. От Дугала и Киерана Конноли, от Финниана-кузнеца, от Мэйв, дочери Ибхи. От жителей Трали и Фенита, от собственных страхов. От всего, что он помнит и знает.

Это будет долгий путь. Бесконечные поиски, погоня за призраками, вопросы без ответов. Серлас еще не догадывается, что только начинает свой бег по кругу.

И идет сейчас, с упорством быка, в сторону берега, откуда уже летит ему в лицо соленый ветер.

На зернистой гальке мужчина спотыкается об корягу и падает, впивается коленями в грубые мелкие камешки, сжимает зубы, чтобы не вскрикнуть. Руки инстинктивно обхватывают Клементину покрепче — удержать, оградить от падения. Девочка даже не просыпается, только резко вздыхает, будто видит во сне их стремительный бег вдоль берега.

Серлас сидит, упираясь саднящими коленями в землю, прямо у кромки воды, холодной и темной, как отраженное в ней небо. Он устал. Он хочет спать. Всего одну долю секунды он думает о том, чтобы бросить сверток с ребенком прямо здесь и уйти, не оборачиваясь, даже если она будет плакать и звать его.

Слабовольный, бездушный дурак. Как бы ему хотелось иметь больше сил или меньше совести. Впрочем, это не совесть. Поступиться своими обещаниями и оставить бедное дитя на произвол судьбы Серласу не дает лишь страх.

Он уже взял на душу один грех, который ему не искупить до конца своих дней. Других таких мук его сердце не выдержит.

— Все хорошо, Клеменс, — говорит Серлас, когда девочка дергается в своем свертке. — Еще немного потерпи, а там…

Что будет «там», мужчина не знает и не хочет об этом думать. Он глубоко вдыхает соленый бриз, закрывает на мгновение глаза, так что брызги океанской воды успевают коснуться его век, и встает на ноги. С зудящими от падения коленями, в грязном пыльном плаще со следами терновых ягод. С заплечным мешком из шерстяного платка, монеты в котором жалобно звенят и перекатываются из складки в складку.

Вот таким он появляется у безлюдного причала. Поздней ночью еще до рассвета, здесь никого нет, и приставшие к берегу гукары мягко покачиваются на волнах в полном одиночестве, поджидая утра. Сер-лас испуганно озирается по сторонам — не схватят ли его, не увидят ли? — и медленно, осторожно идет вдоль рыболовных суденышек.

На одном из парусников Серлас видит выдавленное в боку слово. Дувьлинь. Корявое, рукописное, оно внушает тревогу и надежду, сплетенные воедино. Серлас останавливается напротив гукара, словно выбирает себе обновку.

— Ну что, Клеменс, — шепотом спрашивает он спящего ребенка, — не отправиться ли нам в Дублин? Оттуда легче поймать корабль до Европы, да?

Клементина счастливо сопит, уткнувшись носом в сгиб его локтя, и ничего, конечно же, ответить не может.

— Вот и я думаю… — продолжает Серлас, горько усмехаясь. — Неплохая это идея.

***

Каким образом он оказывается на борту дублинского гукара, наутро Серлас не помнит. Он просыпается с первыми упрямыми лучами солнца, что бьют в глаза и заливают все вокруг белым слепящим светом. Поднявшийся с ночи ветер теребит волосы мужчины, будит Клементину в его руках. Они оба до самого утра провалялись прямо на скамье у отсыревших рыбных бочек, замерзли и, должно быть, пропахли морской снедью до самых костей.

Но беспокоит Серласа не собственный запах — сырая рыба поверх алкогольных паров паба Сайомона, — а человек, что стоит прямо перед ним. Высокий, широкий в плечах. Его фигуру заливает солнечный свет, и лица Серлас не видит, только темное пятно вместо глаз, носа и рта.

— У тебя должна быть веская причина находиться здесь, — говорит человек спокойным, но очень низким голосом. — На борту моего судна не бывает бездомных бродяг. А детей не бывает тем более.

Он проглатывает звук «л» и спотыкается в конце предложения, но его речь все равно звучит угрожающе. Серлас кое-как садится, свешивая ноги со скамьи.

— Не гоните, — просит он. Проснувшаяся Клементина заводит старую песню и хнычет. Наверняка детский плач раздражает всех моряков, не привыкших даже к женской ласке, и Серлас молится всем известным ему богам, чтобы его вместе с ребенком не швырнули за борт.

— Эй, Джонс! — кричат с носа корабля. — Что там у тебя?

Серлас вздрагивает на чужой голос, облизывает пересохшие потрескавшиеся губы и жарко шепчет:

— Не гоните прочь, позвольте остаться. Мне… нам с ребенком нужно попасть в Дублин. Вы же плывете в Дублин?

— Ты ошибся рейсом, бродяжка, — хмыкает человек перед ним. — Мы плывем во Францию, и тебе на берег уже не сойти.

Он все еще не видит лица своего возможного палача и только ахает, щурясь от яркого солнца. У океана оно всегда белее, сильнее светит — его лучи отражаются от водной глади, переливаются в гребешках волн, а ветер разгоняет любой туман и мглу с неба, вычищая солнечную монету до стеклянного блеска.

Серлас осматривается, только теперь замечая, что порывы ветра сильнее бьют в лицо и царапают щеки. Океан окружает его и Клементину со всех сторон — не видно уже ни берегов Фенита, ни дальних выступов скал у Трали, ни белых в соли каменистых обрывов.

— Что делать с тобой прикажешь? — вопрошает человек, до сих пор не назвавший своего имени, не показавший лица. Серлас вскидывает к нему голову и рвано выдыхает сквозь зубы.

— Позвольте остаться. У меня есть немного денег, я могу отплатить за все.

Мужчина задумчиво чешет рукой щетинистый подбородок. Солнце и, должно быть, долгие годы выбелили ему волосы и жесткие кустистые усы. Он сплевывает себе под ноги и садится на скамью рядом с Серласом. Теперь рассмотреть его легче: широкий лоб, поделенный на три части кривыми глубокими морщинами, низко посаженные брови и прямо под ними — светлые голубые глаза, что почти теряются в тени надбровной дуги. Искривленный переломом нос и широкие губы, одна пухлее другой. Это лицо не кажется Серласу злым и жестоким, хотя в нем есть черты братьев Конноли.

— Как ребенка зовут? — кивает человек на застывшего в руках Серласа младенца.

— Клемент, — отвечает тот. И, помедлив, добавляет: — я Серлас. Не бросайте нас за борт.

Человек смотрит на него и хныкающего младенца. Клементина хватается рукой за шнурок на шее Сер-ласа, в разрезе его рубахи звенит серебристое кольцо. Должно быть, жалкое зрелище представляют они вдвоем: измученные, грязные и потные, оба голодны — мужчина выглядит, как побитый пес, ребенок плачет на его худых руках.

Человек плюется за борт качающегося на волнах корабля.

— Черт с тобой. Никто не собирается кидать за борт едва живого, да еще и с дитем.

Нос судна с силой разрезает встречные волны, брызги соленой воды летят во все стороны. Ветер с мелкой моросью треплет волосы Серласа. Он глубоко, жадно втягивает ртом холодный воздух.

— Спасибо.

Человек фыркает.

— Придется много работать, Серлас. Будь я проклят, если увижу тебя без дела — выкину в море не задумываясь. Понял?

Серлас кивает, настолько уверенно, насколько себя чувствует. Смертельная опасность его миновала, и сейчас ему трудно думать о чем-либо еще, кроме нарастающего голода, что поднимается из живота и подступает к горлу саднящей болью.

— Я Фрэнсис, — представляется мужчина и встает, снова возвышаясь над ним. — Добро пожаловать на гукар «Теодор».

***

На пятый день плавания выясняется, что пользы от Серласа больше, чем кто-либо мог бы вообразить. Он драит палубу под сухим палящим солнцем, подставляя голую спину белым лучам; пот обильно струится по его лопаткам и шее, стекая на подбородок, пока мужчина, размазывая грязную воду шваброй, гонит ее по деревянным брусьям в сток борта. Закончив с мытьем палубы, переходит к баку, но решает, что носовую часть и так обмывает встречными волнами — помощи здесь не требуется.

Он возвращается к помосту с пустым ведром в руках.

— Закончил? — спрашивает капитан гукара, тот самый Фрэнсис, что не выкинул Серласа за борт вместе младенцем, верно, пожалев последнего больше, чем несчастного бродягу. Серлас кивает и идет вниз, убрать ведро и швабру и взять тряпку, чтобы протереть снасти — все, до которых дотянется с палубы.

Он понимает, что Фрэнсису пришлось нарушить несколько правил, и поэтому молча и смиренно сносит все трудности такого внезапного плавания: драит гукар от носа до кормы, моет и чистит все палубы, перетягивает ослабевшие тросы нехитрыми узлами, которые ему показали еще вчерашним утром. У него стонут руки и ноги, в ребрах давно уже проснулась застаревшая боль, но Серлас не жалуется. Да и кому бы он мог? На небольшом судне, обогнувшем южную оконечность британских островов и пересекающем теперь то ли Кельтское море, то ли уже Ла-Манш, все заняты круглые сутки. Гукар плывет так ретиво, будто за ним гонится морской дьявол, и Серлас полагает (хоть и не знает этого наверняка), что судно превышает обычную свою скорость в несколько раз. Лишь бы успеть… Куда? Зачем? Они несутся слишком быстро — но недостаточно быстро для капитана. Тот кричит на свою команду раз в полчаса: «Налегай сильнее, натягивай брамселя туже! Завтракать будешь в порту французскими булками, если успеешь к концу недели доставить всех в Сен-Мало! А нет — так вздерну тебя на рее раньше, чем попадешь к ласкарским крысам!»