Курт Воннегут

Фокус-покус

Предисловие издателя

В распоряжении автора не было стандартной писчей бумаги. Он писал в библиотеке, где хранилось тысяч восемь разных книг, абсолютно никому, кроме него, не нужных. Большинство из них так никто и не прочел, и вряд ли это им грозило в будущем, поэтому он мог бы с чистой совестью использовать вместо писчей бумаги вырванные из книг титульные листы. Но он этого не сделал. Почему — нам не известно. Так или иначе, он писал эту книгу карандашом на всем, что попадалось под руку, — от темной оберточной бумаги до конторских бланков с чистой обратной стороной. Поэтому здесь, вопреки обыкновению, появились сплошные линии, указывающие, где кончается один клочок и начинается другой. Если абзац совсем маленький, значит, и клочок был маленький.

Можно подумать, что автор, роясь в мусоре в поисках годных для писания листков, надеялся, что это поможет ему представиться существом безобидным или вовсе невменяемым — ведь он ждал суда. Но не менее вероятно и то, что он бросился писать, даже и не помышляя о том, что пишет книгу на чем попало, исписывая любой клочок, оказавшийся под рукой. Возможно, ему показалось, что очень удобно писать на одном клочке, потом на другом — как будто перед ним бутылки и пузырьки, которые надо наполнить. И когда очередная бутылка была наполнена, независимо от размера, он, должно быть, чувствовал удовлетворение: все, что стоило писать про то или про это, было написано.

Все странички он пронумеровал, так что можно не сомневаться ни в том, что они составляли цельную рукопись, ни в том, что он все же надеялся: эту книгу кто-нибудь прочтет, несмотря на растрепанный и жалкий вид. Собственно, он сам упоминает об этом то там, то тут — и чем ближе к концу, тем увереннее он говорит, что пишет книгу.

Здесь изображено несколько надгробий. Собственноручно автор нарисовал лишь одно из них. Остальные — копии, сведенные, очевидно, при помощи прозрачной бумаги, наложенной поверх оригинала, прижатого к оконному стеклу, освещенному солнцем. На пустой поверхности надгробного камня он потом писал разные слова, а на одном — всего лишь вопросительный знак. Воспроизвести их на странице книги сложно, поэтому надписи набраны типографским шрифтом.

Автор лично несет ответственность за то, что некоторые слова почему-то написаны с заглавной буквы, хотя дотошный редактор предпочел бы это исправить. Кроме того, Юджин Дебс Хартке решил, по непонятным для нас причинам, что все числительные надо изображать цифрами, кроме тех случаев, когда с них начинается фраза, например, «2» вместо «два». Может быть, ему казалось, что если цифры разбавлять буквами, они потеряют свою силу.

Поразмыслив, я решил отнестись ко всем его пристрастиям и чудачествам с уважением. Помню, другой автор как-то сказал мне, что есть одно, самое священное слово в громадном запасе редакторских значков и закорючек. Вот оно: «oct.», то есть «оставить как есть».

...
К.В.

1

Эта книга — чистый вымысел и посвящается вам

Меня зовут Юджин Дебс Хартке, родился я в 1940-м. По требованию дедушки с материнской стороны, Бенджамена Уиллса, Социалиста и Атеиста, простого дворника в Институте Батлера, что в Индианаполисе, штат Индиана, меня назвали в честь Юджина Дебса из Терр Отт, тоже в Индиане. Дебс был Социалист и Пацифист, и Профсоюзный Деятель, несколько раз выставлявший свою кандидатуру на выборах президента Соединенных Штатов Америки, и голосов он получил больше, чем любой другой кандидат, выдвинутый третьей партией, за всю историю нашей страны.

Дебс умер в 1926-м, когда мне было –14 лет.

Теперь у нас 2001 год.

Если бы исполнились надежды и чаяния большинства людей, к нам снова пришел бы Иисус Христос, а американский флаг развевался бы на Венере и на Марсе.

Да что-то не повезло…

Но Конец Мира все же настанет, и многие заранее радуются от всей души. Ждать осталось совсем недолго, но все же в 2000 году конца мира не было. Я полагаю, что Всевышний просто не очень-то увлекается Нумерологией.

Дедушка Бенджамен Уиллс умер в 1948-м, когда мне уже было + 8 лет, и он успел убедиться, что я выучил наизусть слова, изреченные Дебсом:

«Пока существует угнетенный класс, я в его рядах.

Пока существует преступность, я к ней причастен. Пока хоть одна живая душа томится в тюрьме, я не свободен».

Но я, названный в честь Дебса, вовсе не унаследовал его чувствительное сердце. С того времени, как мне исполнился 21, и до 35 я был профессиональным военным, кадровым офицером Армии Соединенных Штатов. За эти 14 лет я бы ничтоже сумняшеся укокошил и Самого Сына Божия, и любого другого сына любого другого отца и матери, да и вообще все и вся, по приказу вышестоящего офицера. Внезапный, унизительный и позорный конец Вьетнамской войны застал меня в чине подполковника, и у меня были 1000чи и 1000чи подчиненных.

Во время этой войны, в которой главным был вопрос о запасах вооружения, существовала совершенно микроскопическая вероятность того, что именно я дал сигнал той газовой атаке или напалмовому штурму с воздуха, который встретил возвратившегося к нам Иисуса Христа.

Я вовсе не собирался стать профессиональным солдатом, хотя из меня вышел хороший солдат, если можно поставить эти два слова рядом. Мысль послать меня в Уэст-Пойнт, неожиданная, как конец Вьетнамской войны, явилась откуда ни возьмись, когда я доучивался последний год в школе. Я давно и твердо решил, что пойду в Мичиганский Университет, буду изучать Английский, Историю и Политологию и работать в студенческой ежедневной газете, чтобы набить руку в журналистике.

Но тут мой родитель, инженер-химик, принимавший участие в производстве пластика с периодом полураспада в 50 000 лет, и нашпигованный дурацкими идеями, что твоя рождественская индейка, заявил, что я поступаю в Уэст-Пойнт. Сам он никогда в армии не служил. Во время II мировой войны его сочли слишком ценным «мыслителем» в области химии, чтобы позволить напялить на него солдатскую форму и превратить его за 13 недель в придурка, одержимого манией убийства и самоубийства.

Меня уже приняли в Мичиганский Университет, когда мне на голову точно с неба свалилась идея поступить в Военную Академию Соединенных Штатов. Это предложение застигло моего отца в тяжелое для него время, когда он попал в полосу неудач, и ему было необходимо хоть чем-то похвалиться, чтобы вернуть себе уважение наших простоватых соседей. Для них приглашение в Уэст-Пойнт было великим везением — все равно что приглашение в профессиональную бейсбольную команду.

Он мне так и сказал, а я всегда повторял это зеленым новичкам из пехотного пополнения, как только они сходили на землю Вьетнама с корабля или с самолета:

— Перед вами открываются грандиознейшие возможности.

А вот если бы наш мир был устроен получше, знаете, кем я хотел бы стать? Джазовым пианистом. Я говорю о джазе. Никакого рок-н-ролла. Я говорю о той музыке, в которой ни одна нотка не повторяется — ее подарили миру американские чернокожие. Мне пришлось играть на рояле в чисто белом джаз-банде, в моей школе для белых в Мидленд-Сити, Огайо. Мы называли себя «Продавцы душ».

Хорошо ли мы играли? Приходилось играть популярную музыку для белых, иначе нас бы вообще никуда не приглашали. Но мы частенько срывались с привязи и играли настоящий джаз. Похоже, что никто никакой разницы не замечал. Но мы-то знали. Мы были от себя в восторге. Мы сами в себе души не чаяли.

Не стоило отцу заставлять меня учиться в Уэст-Пойнте.

Мало того, что он поганил окружающую среду своими сверхустойчивыми пластиками. Подумайте, что он со мной сделал! Какой он был простофиля! А моя мамочка подпевала ему во всем, что бы он ни придумал, а значит, и у нее тоже были не все дома.

Их обоих убило в дурацкой катастрофе, в лавке сувениров на канадской стороне Ниагарского водопада, который местные индейцы раньше называли «Гремящей Бородой», — на них обвалился потолок.

В этой книге нет слов, входящих в непечатные выражения, кроме «черт» и «Бог», — так что не бойтесь, невинное дитя не найдет здесь ни 1го ругательства. Время от времени я, говоря о Вьетнамской войне, буду выражаться так:

— Это было тогда, когда экскременты влетели в вентилятор.

Пожалуй, единственный принцип, который мне внушил Дедушка Уиллс, принцип, который я чтил всю свою сознательную жизнь, заключался в том, что сквернословие и богохульство дают право людям, не желающим получать неприятную информацию, затыкать уши и закрывать глаза, когда вы к ним обращаетесь.

Самые наблюдательные солдаты из моих подчиненных во Вьетнаме поражались, что я никогда не ругаюсь — второго такого они в Армии не встречали. Иногда они меня спрашивали: может, это из религиозных соображений?

А я отвечал, что к религии это не имеет ни малейшего отношения. Признаться, я почти законченный атеист, как мамин папаша, хотя этого я им не говорил. Стоит ли спорить с человеком, лишая его надежды хоть на какую-нибудь Жизнь за гробом?

— Я не сквернословлю, — говорил я обычно, — потому что и твоя жизнь, и жизнь тех, кто рядом с тобой, может целиком зависеть от того, понял ли ты, что я тебе говорю. О’кей? О’кей?