Это означает по меньшей мере две вещи. Во-первых, мерило моей жизни — стандарт, на основе которого следует оценивать ее относительную успешность, — зависит, пусть даже лишь отчасти, от жизненных целей, которые задаю я сам. Во‐вторых, то, как будет выглядеть моя жизнь, зависит от меня самого (при условии, что я выполнил свои обязательства по отношению к другим), даже если та жизнь, которую я себе сотворил, менее хороша, чем та жизнь, которую я мог бы себе сотворить. Каждый из нас, без сомнения, мог бы вести лучшую жизнь по сравнению с той, которую ведет сейчас, — но это ни в коем случае не дает оснований другим пытаться навязать нам эту лучшую жизнь. Заботливые друзья, благосклонные мудрецы и беспокоящиеся о нас родственники имеют полное право как дать нам совет, так и предложить помощь. Но справедливым с их стороны будет лишь совет, а не принуждение. И точно так же, как принуждение будет несправедливым в этих частных обстоятельствах, оно будет несправедливым, когда исходит от государства, заинтересованного в совершенствовании своих граждан. Вот что значит тезис, что, как только мой долг перед другими выполнен, творение моей жизни принадлежит только мне. То, что вслед за Миллем мы называем индивидуальностью, — одно из возможных наименований этой задачи. Но дело творения своей жизни совершается не в вакууме; скорее оно само формируется окружающими нас социальными нормами. А к нормам относятся обязательства, которые могут распространяться и за пределы того, что я хочу делать добровольно, и за пределы базовых требований морали.

Предположу, что все, что я сказал до настоящего момента, не вызовет много возражений — по сути, перед нами перечень общих мест даже с точки зрения моих университетских собратьев. Тот факт, что все это действительно считается общими местами, отражает важные изменения в климате метаэтических размышлений за последние несколько десятилетий. В частности, мы, философы, — какую бы позицию мы ни занимали в части «ценностного плюрализма» или «морального реализма» — за это время все больше осознали, что моральные обязательства составляют лишь часть наших нормативных соображений. Так, Т. М. Скэнлон отличает «минимальную мораль» (rump morality) — мораль в смысле «чем мы обязаны друг другу» — от «морали в широком смысле», куда входят способность быть хорошим родителем или другом или желание добиться высоких стандартов в своей профессии. Схожим образом Бернард Уильямс поместил мораль — «более узкую» систему (прозванную им «особой институцией») — внутрь широкой традиции, которую он назвал «этическим». Но эта базовая интуиция и связанная с ней номенклатура проблем едва ли новые. В 1930‐х годах английские переводчики «Двух источников морали и религии» Анри Бергсона предупреждали читателей об «обстоятельстве чрезвычайной важности», заключавшемся в том, что они использовали слово morality для перевода «слова morale, у которого более широкое значение во французском, чем в английском, поскольку оно означает как мораль, так и этику». Настойчивое желание проводить различие между этикой и моралью можно проследить вплоть до Гегеля и, возможно, еще дальше. Вы предположите, что мораль в столь узком смысле — изобретение философов, за которое следует возложить вину на Канта, или будете считать его порождением религиозной терпимости. Но, полагаю, Уильямс прав, когда настаивает, что, напротив, мораль — «мировоззрение или же непоследовательная часть мировоззрения практически каждого из нас». Как мы видели, нет единого понимания, как разграничивать мораль и этику, или даже понимания, что такое разграничение призвано разграничить. Однако по большей части мне кажется удобным пользоваться условным лексиконом Рональда Дворкина, для которого этика «включает в себя убеждения о том, какую жизнь хорошо или плохо вести человеку, а мораль включает в себя принципы того, как человек должен обращаться с другими людьми» [Scanlon T. M. What We Owe to Each Other. Cambridge: Harvard University Press, 1998. P. 172; Williams B. Ethics and the Limits of Philosophy. Cambridge: Harvard University Press, 1985. P. 6, 174; Translators’ Preface // Bergson H. The Two Sources of Morality and Religion / Trans. R. A. Audra and C. Brereton, with the assistance of W. Horsfall Carter. New York: Doubleday, 1935; Dworkin R. Sovereign Virtue: The Theory and Practice of Equality. Cambridge: Harvard University Press, 2000. P. 485, № 1. Здесь есть параллели с кантовским делением на Rechtspflichten (правовой долг) и Tugendpflichten (долг добродетели) или с делением на officia perfecta и officia imperfecta (совершенные и несовершенные обязанности). Но обратите внимание: определение Дворкина допускает, что моральное содержится в этическом. Возможно, лучше всего вести такую жизнь, в которой вы обращаетесь с другими так, как вам велит с ними обращаться долг.].

В своем движении от сферы морального долженствования к сфере этического процветания философская мысль «новых» вернулась к вопросам, которые не оставляли древних, — вопросам о том, какую жизнь нам следует вести при том, что мы понимаем хорошую жизнь как нечто большее, чем такую, в которой сполна удовлетворены наши потребности. Как только мы всерьез примемся за такие вопросы, мы так или иначе вынуждены будем признать, что средства, при помощи которых мы творим свои жизни, включают множество ресурсов и форм, поставляемых нам обществом. Первым из них будет, конечно же, язык, но также бесчисленное множество частных и общественных институтов. Однако больше всего трудностей вызывают попытки разобраться в общественных формах, которые мы теперь называем идентичностями. К идентичностям относятся гендеры и сексуальные ориентации, этничности и гражданства, профессии и призвания. От идентичностей исходят этические притязания, потому что — и такова природа мира, который мы, люди, создали, — мы творим свои жизни как мужчины и как женщины, как гомосексуалы и как гетеросексуалы, как ганцы и как американцы, как чернокожие и как белые. И немедленно мы сталкиваемся с обилием загадок. Идентичности ограничивают нашу автономию или очерчивают ее контуры? Какие требования могут идентичностные группы справедливо предъявить государству, если вообще могут? Подобные проблемы вышли на передний план в новейшей политической философии, но, как я надеюсь показать, их едва ли можно считать новыми. Ново то, что мы концептуализируем идентичность определенным образом. Старо то, что, когда нас спрашивают и когда мы спрашиваем себя, кто мы такие, от нас хотят получить в том числе и ответ на вопрос, что мы такое.

***

В этой книге я собираюсь исследовать этику идентичности в частной и политической жизни, но осуществлю свой замысел таким образом, чтобы не упускать из виду понятие индивидуальности у Милля. В самом деле, Милль, в силу нескольких хороших и нескольких плохих причин ставший центральной фигурой в политической мысли Нового времени, будет служить нам своего рода попутчиком. Но приятным спутником, а не иконкой, болтающейся на зеркале заднего вида, Милля сделает не то, что мы согласимся со всеми его мнениями, а то, что его волновало так много проблем, которые продолжают волновать и нас. К тому же в эпоху, когда рассуждения об «идентичности» звучат как не более чем дань моде, Милль напомнит нам, что вопросы идентичности едва ли чужды высокому канону политической философии.

Я уже отметил, что проблемы, которые будут здесь обсуждаться, появились на самом общем поле либеральной мысли (а я считаю это поле весьма широким). Многие теоретики, которые занимаются этими проблемами, склонны видеть в них вызов либерализму. Их беспокоит, что либерализм предложил нам картину мира, в которой многое вынесено за скобки; что основатели либерального канона, как мы его сконструировали, либо не знали, либо не интересовались различиями в формах жизни. В особенности такие скептики любят повторять, что нам нужно с подозрением относиться к либеральной привычке вести речь об абстрактном, лишенном качеств индивиде — вместо особенной, находящейся в определенных обстоятельствах личности. Так, часто утверждают, что Джон Локк и другие основатели чего-то наподобие либеральной демократии жили в чрезвычайно гомогенном мире и что их представления уже не подходят для нашей многонациональной эпохи. Мы можем многому научиться из этих стычек между «универсалистами» и «ситуационистами» в том, что касается места индивида в политической теории, — в любом случае ясность в расчерчивании боевых позиций не помешает. Но не стоит забывать и про туман войны! Я же подозреваю, что концептуальные ресурсы классической либеральной теории далеко не столь бедны и что не каждое опущение в канонических текстах обязательно недостаток.

Дело в том, что Локк, как всем известно, писал сразу после затянувшейся и кровавой братоубийственной войны. Его отвлеченность от частностей проистекала не от небрежности, невежества или этнического тщеславия. Проблема разнообразия не была побочной для политической философии Нового времени — более того, она была для нее центральной. Опущение было намеренным, а цель этого опущения была не пустячной: Локк стремился претворить в жизнь то, о чем либералы говорят постоянно, — уважение к личности. Именно когда речь заходит о границах этого уважения, либеральная склонность к абстрактному пониманию индивида демонстрирует свою силу. Нагруженная самость, обремененная тяжестью своих многообразных лояльностей, — это не то, что мы, как правило, непременно будем уважать. Я не единственный, кто подвергает сомнению императив уважать культуры, а не индивидов; кроме того, я полагаю, что мы можем уважать индивидов лишь постольку, поскольку мы считаем их абстрактными правообладателями. Многим в совершенном нами моральном прогрессе мы обязаны этому постепенному абстрагированию. Как замечает Питер Рейлтон, «мощные исторические процессы подтолкнули моральное мышление к обобщающему подходу» в наделении правами, а играли на руку этим обобщениям как раз вызовы, возникшие из‐за разнообразия индивидов. «Например, религиозная терпимость требует от нас, чтобы мы воспринимали чужую веру как другую религию, а не просто как ересь. Это требование приводит к тому, что мы занимаем некоторую критическую дистанцию по отношению не только к чужим убеждениям, но и к своим собственным» [Railton P. Pluralism, Determinacy, and Dilemma // Ethics. 1992. Vol. 102. № 4. P. 722. См. также: Blake M. Rights for People, Not for Cultures // Civilization. 2000. Vol. 7. № 4. P. 50–53. «Ценность разнообразия амбивалентна: мы можем ценить либо людей самых разных качеств, либо разнообразие самих этих качеств, — пишет Блейк. — Первая идея — что люди заслуживают равного уважения, несмотря на их этническую и расовую принадлежность, гендер и прочие значимые черты, — сегодня содержится в любой убедительной политической философии. Но едва ли из этого следует, что мы обязаны ценить и оберегать само разнообразие как абстрактное качество; так, я считаю, у нас нет причин жалеть, что в мире содержится столько культур, сколько содержится, а не в два раза больше» (P. 52). Я возвращаюсь к этому вопросу в четвертой главе.]. Все это говорится не с целью заставить читателя сомневаться в ценности ситуационистского понимания идентичности, а только чтобы подчеркнуть, что рассуждать об идентичностях с акцентом на конкретность обстоятельств необходимо с осторожностью и что обилие деталей не всегда хорошо. Если универсализация была заранее хорошо продуманна, хорошо продуманой должна быть и конкретизация.