Они приближались к моему рабочему столу, и я схватила перевод, над которым работала с утра, и начала от балды что-то отмечать в поэтическом разделе. Спрятанные под столом ноги в чулках я быстро вставила в туфли на высоких каблуках.

— Хочу познакомить вас с одной из самых ваших горячих поклонниц, — представил меня Борису Константин, — Ольга Всеволодовна Ивинская.

Я протянула ему руку.

Борис поднес мою руку к губам и поцеловал запястье.

— Рад с вами познакомиться.

— Мне нравились ваши стихи, еще когда я была девочкой, — произнесла я, чувствуя себя крайне глупо.

Он улыбнулся, и я увидела щель между двумя его передними зубами.

— Я сейчас работаю над романом.

— А о чем он? — спросила я, проклиная себя за то, что расспрашиваю писателя о еще незаконченном проекте.

— О старой Москве. Той, которую вы слишком молоды, чтобы помнить.

— Это очень интересно, — произнес Константин. — Поговорим о нем в моем кабинете.

— Буду рад снова вас увидеть, Ольга Всеволодовна, — сказал Борис. — Приятно слышать, что у меня все еще есть поклонницы.

Вот так все и началось.

...

Я опоздала на наше первое свидание, а он, наоборот, пришел раньше времени.

Борис сказал, что он рад, что добрался до Пушкинской площади за час до свидания, и с удовольствием наблюдал за тем, как голуби один за другим устраивались на голове памятника поэту, словно живые крылатые шапки. Мы сели на скамейку, он взял мою руку и сказал, что с момента нашей встречи только обо мне и думал. Думал о том, как я буду подходить к нему, сяду рядом с ним на скамейку, и как он возьмет меня за руку.

С того дня каждое утро он ждал за дверью моей квартиры. До работы мы шли по бульварам, по паркам и площадям, переходили мосты с одной стороны Москвы-реки на другую. Мы шли без определенного маршрута. Яблони были в цвету, и весь город благоухал медом и чем-то гнилым.

Я рассказала ему все: о моем первом муже, которого я в один прекрасный день застала повесившимся в нашей квартире, и о втором, который умер у меня на руках. О мужчинах, с которыми я была до них, и о мужчинах, с которыми была после. Я говорила о своих радостях и о своих унижениях. Я рассказывала ему о своих «тихих» радостях: о том, как мне нравится выходить первой из вагона, о том, что расставила на полке в ванной все свои флаконы духов и баночки кремов этикеткой наружу, и о том, как люблю по утрам есть кислый вишневый пирог. Первые несколько месяцев я только и делала, что говорила, а Борис слушал.

К концу лета я стала называть его Борей, а он меня — Олей. Люди вокруг начали говорить о нас. Больше всех говорила моя мама. «Это просто неприемлемо! — говорила она столько раз, что и не сосчитать. — Он же женатый человек, Ольга».

Но я знала, что Анатолию Сергеевичу будет неинтересно читать такие признания. Я знала, какие признания его интересовали. Я запомнила его слова: «Судьба Пастернака теперь зависит от того, насколько правдиво вы все это напишете». Я снова взяла ручку.

...

«Дорогой Анатолий Сергеевич Семенов,

«Доктор Живаго» — это роман о докторе.

Действие происходит между двумя войнами.

Эта книга о Юрии и Ларе.

Эта книга о старой Москве.

О старой России.

О любви.

О нас.

Доктор Живаго — не антисоветчик.

Когда через час Семенов вернулся, я передала ему мое письмо. Он посмотрел его и перевернул.

...

— Завтра еще раз попробуете, — сказал он, затем скомкал листок бумаги, выбросил его в мусорное ведро и махнул рукой охранникам, чтобы меня увели.

После этого каждую ночь меня забирал охранник, и у нас с Семеновым были эти самые «разговорчики». И каждую ночь следователь задавал мне одни и те же вопросы: «О чем этот роман? Зачем он его пишет? Зачем вы его выгораживаете?»

Я не сказала ему того, что он хотел услышать, того, что в этом романе критикуется революция. Борис отошел от канонов соцреализма и описывал героев, которые жили и любили так, как подсказывает им их собственное сердце. Они существовали вне сферы влияния Государства.

Я не рассказала ему о том, что Борис начал роман задолго о того, как мы встретились. О том, что он уже давно думал о Ларе, и в первых набросках романа героиня напоминала его жену, Зинаиду. Я не сказала ему о том, что постепенно Лара стала мной. Или это я превратилась в Лару.

Я не сказала ему о том, что Боря называл меня своей музой, что за первый год нашей совместной жизни он продвинулся в написании романа больше, чем за три предыдущих года, вместе взятых. О том, что вначале я привязалась к нему из-за его имени и славы, но позднее влюбилась по-настоящему. О том, что для меня он был не просто стоящим на сцене известным поэтом или фотографией в газете. О том, как мне нравились его недостатки и странности: щель между передними зубами, то, что он отказывался избавиться от старой расчески, которой было уже двадцать лет, то, что, задумавшись во время работы, он мог почесать лицо держащей перо рукой, оставив на щеке чернильное пятно. О том, как упорно он работал, не жалея себя.

Он действительно работал, не покладая рук. Днем он писал с умопомрачительной скоростью, бросая исписанные страницы в стоящую под столом плетеную корзину. А по вечерам читал мне написанное за день.

Иногда он читал на квартирниках в разных районах Москвы. Друзья садились в расставленные полукругом кресла вокруг небольшого стола, за которым сидел Боря. Я сидела рядом с ним, гордая тем, что исполняю роль хозяйки, его женщины, практически жены. Он читал эмоционально, слова вырывались изо рта, словно преследуя друг друга, а его взгляд был направлен чуть выше голов, сидевших напротив него.

Я присутствовала на чтениях, проходивших в московских квартирах, но не на его даче в Переделкино — поселке писателей, недалеко от столицы. Эта дача была территорией его жены. Покрашенный красноватой краской деревянный дом с огромными окнами был расположен на вершине пригорка. Вокруг дома росли сосны и березы, на отдельном участке на территории был высажен фруктовый сад и огород. Когда я в первый раз попала к нему на дачу, Боря долго объяснял, какие овощи хорошо растут, а какие, наоборот, чахнут и почему.

Эта дача и участок были гораздо больше и лучше, чем у большинства обычных граждан. Писательский поселок был построен при Сталине для того, чтобы в нем могли работать избранные творцы, прославляющие социалистическую Родину. Сталин называл писателей «инженерами человеческих душ» и придавал их работе большое значение.

...

Боря говорил, что, поселив писателей в одном месте, органам было проще за ними следить.

Соседом Пастернака был Константин Александрович Федин. Поблизости была дача Корнея Ивановича Чуковского — автора прекрасных детских книг. В том же поселке, под пригорком чуть ниже, находилась бывшая дача Исаака Эммануиловича Бабеля, арестованного и расстрелянного в 1940 г.

Я ни словом не обмолвилась Семенову о том, как Боря признался мне, что то, что он пишет, может оказаться его смертным приговором, и о том, как боялся того, что Сталин уничтожит его так, как уничтожил многих его друзей во время чисток.

Я писала о романе туманно и уклончиво, чем следователь был крайне недоволен. Он неизменно выдавал мне новые листы бумаги, просил подумать и написать что-то более конкретное.

Семенов прибегал к самым разным способам для того, чтобы добиться моего признания. Иногда он был добр ко мне, предлагал чай, интересовался моим мнением о поэзии и утверждал, что был большим поклонником раннего творчества Бори. Семенов приказал охранникам выдать мне дополнительное шерстное одеяло и сделал так, что каждую неделю меня осматривал доктор.

Иногда Семенов пытался меня «развести» и говорил, что Боря, пытаясь спасти мою жизнь, сдался органам. Однажды, когда в коридоре послышался какой-то громкий металлический звук, Семенов пошутил, что это Борис стучит в двери Лубянки, пытаясь попасть внутрь.

Иногда следователь говорил, что Бориса видели на каком-нибудь литературном или социальном мероприятии в компании своей жены. Семенов утверждал, что Борис выглядел «необремененным». Вот такое он использовал словцо. Иногда следователь говорил, что Бориса видели в компании с красивой молодой дамой. «Кажется, она француженка», — добавлял он. Я заставляла себя улыбнуться и говорила, что рада слышать, что Борис счастлив и здоров.

Семенов ни разу меня не ударил, никогда не угрожал насилием. Но жестокость всегда была очевидной, а его мягкое поведение всегда тщательно продуманным. Я в жизни уже встречала людей, похожих на него, и знала, на что они были способны.

По ночам заключенные повязывали на глаза повязки из обрывков льняной ткани, чтобы их не беспокоил свет, который горел двадцать четыре часа в сутки. Конвоиры забирали людей на допрос и приводили обратно. Сон постоянно прерывался.

Однажды ночью, когда мне совсем не спалось, я лежала, пытаясь дышать размеренно и ровно, старалась успокоиться для того, чтобы дать растущему внутри меня ребенку возможность спокойно развиваться. Я положила ладонь на живот, чтобы почувствовать его. В какой-то момент мне показалось, что я ощутила внутри что-то маленькое, такое же маленькое, как лопнувший пузырь. Я пыталась как можно дольше удерживать в уме это ощущение.