Лариса Романовская

Сиблинги

Художнику Лене Ремизовой


Я — это я.
Набрал я яблок ящик,
Ловил стрекоз
я солнечных, блестящих.
Я видел ягуаров и ягнят,
Я слышал, как ветра в траве звенят,
Я гладил ящериц янтарных наяву.
Я жил когда-то и опять живу!

Дарья Герасимова

Пролог

Шестиклассника Женьку Никифорова вызвали с контрольной по алгебре. Он с самой перемены чувствовал себя как-то странно, но с другой стороны — контрольная же. Перед контрольной всегда слегка психуешь, даже если готов и всё такое. Он решал третье задание, когда понял: всё-таки надо выйти, иначе будет плохо. Хуже обычного.

Он положил тетрадь на стол математички, пошёл к двери. За спиной заржал Рыжов:

— У Артемона понос!

И Марина Генриховна рявкнула не на Рыжова, а на Женьку:

— Никифоров! Не мешай классу!

У него внутри как будто обрушилась ледяная волна — такая нестерпимо ледяная, что стало горячо. Он понимал, что вот он идёт вдоль доски к выходу из класса, и одновременно чувствовал, что вокруг него открылась огромная пустота. И в этой пустоте отчётливо встала мысль: чтоб ему сдохнуть, Рыжову. Чтоб им всем сдохнуть.

Женька даже поразился ясности этой мысли. Она давно была в нём, наверное, ещё с пятницы, с той истории в спортзале. Но только сейчас, в пустоте, мысль вдруг стала чёткой и простой, как ещё одна задачка на контрольной.

Женька больше не видел и не слышал ни Рыжова, ни Марины Генриховны, ничего. Он молча открыл дверь и вышел наружу.


Он думал, что выйдет в коридор второго этажа. Но вместо этого попал в чужой кабинет.

Потолок был выше, чем в школьном коридоре. Даже выше, чем в проклятом спортзале. Яркие лампы, белые стены, длинный стол. За ним сидели пожилой дядька в синем халате и лохматый парень, на вид лет восемнадцати, в тёмных очках. Женька этих двоих никогда раньше не встречал.

Парень приподнял очки и сказал:

— Никифоров Евгений. Вроде успели.

Они смотрели на Женьку, а он думал: сколько до конца урока? Он знал, что в третьем задании ответ будет «минус единица». Ещё он думал, что скоро вернётся. И что Рыжов должен сдохнуть. Все они должны сдохнуть.

Пожилой протянул руку, тронул на столе перед собой какой-то предмет… Песочные часы. Только что сверху вниз просыпались последние песчинки.

— Что ж ты так долго не шёл, Никифоров Евгений? — сказал он как будто даже с огорчением.

— Контрольная же, — машинально пояснил Женька. — Но я… меня… Куда я не шёл? Что это здесь… вообще?

Пожилой отозвался вопросом на вопрос:

— Ты веришь в жизнь после смерти?

— Не верю, — почему-то соврал Женька.

— И правильно, — кивнул пожилой. — Смерти нет. Если жизнь не заладилась, то спокойной смерти не жди…

— Пал Палыч! — удивился парень. — Рано же…

Женька зацепился было за эту мысль, насчёт «спокойной смерти», но тут у него за спиной что-то грохнуло.

Он обернулся.

Вместо двери обратно было толстое стекло. По краям обледенелое, как иллюминатор в самолёте. За стеклом вдруг быстро поплыла темнота. Мелькали редкие огни. Гудел пол. У Женьки заложило уши, словно кабинет набирал высоту.

Но так не бывает.

Женька хотел сглотнуть, чтобы в ушах щёлкнуло. Язык плохо шевелился, как после заморозки.

— Мы летим?

— Нет, плывём! — хохотнул парень. И добавил сразу, пока Женька не успел обидеться: — Давай уже знакомиться. Меня Максом зовут. А это Пал Палыч, он у нас главный.

— Не летим и не плывём, а перемещаемся, — Пал Палыч говорил спокойно. — Мы в лаборатории научно — исследовательского института — НИИ хронологии… Свет стал тусклым. В ушах шумело. Женька не всё слышал, но кивал. НИИ. Лаборатория. Эксперимент, значит.

Пол задрожал сильнее. До свободного стула было шага три. Женька сел. Все замолчали — тоже как в самолёте. Даже пристегнуться захотелось.

Потом шум закончился, свет стал ярче.


…Пал Палыч говорил про время. Женька слушал и не заметил, когда в ушах перестало гудеть. Максим положил голову на руки, как на скучном уроке. Как будто он уснул там, прямо в тёмных очках.

А Женьке было… кажется, интересно.

Пал Палыч рассказывал, что в будущем есть Институт хронологии, и там изобрели прибор, чтобы изучать прошедшее время. Прибор называется «хронометр». На нём можно посмотреть любую законченную жизнь — как фильм. Незаконченные смотреть нельзя, от этого всё портится.

Иногда человека в детстве называют «маленький Эйнштейн», «будущий Моцарт» и всё такое. Но он вырастает и становится обычным. Планы не сбываются. Когда эта неинтересная жизнь заканчивается, её можно отмотать на «хронометре» до того места, где этот человек ещё ребёнок, где он что-то сочиняет, изобретает и ему от этого хорошо…

И бывает наоборот: жил-был себе обычный человек, и вдруг с ним что-то случается. Что-то плохое. Или даже очень плохое. (На этих словах Макс приподнял голову, потом снова уронил её на руки.) Это тоже можно увидеть с помощью «хронометра». Когда жизнь закончилась.

Если человека забрать из прошлого, настоящее не изменится. Каждый законченный день — это как коробка. День прошёл, коробка захлопнулась и осталась в прошлом, будто попала на склад. Если её взять, никто не заметит — на склад заглянуть нельзя. Никому, кроме институтских.

— Значит, вы меня… забрали? — уточнил Женька.

Пал Палыч кивнул.

— А зачем?

— Затем, что дольше ждать нельзя было.

Вот всегда так. Вроде отвечают, но становится ещё непонятнее. Надо было спросить не «зачем», а «почему». У Женьки включилась логика:

— Вы меня забрали, потому что у меня что-то не сбылось?

Пал Палыч молчал. Женька снова почувствовал внутри себя ледяную и горячую пустоту.

— Потому что… со мной что-то случилось? — ответа не было. — Потому что моя жизнь закончилась?

Часть первая

1

Никто никогда не знает, куда делись ножницы. Даже если ножниц пять пар и все только что были на месте.

— А кто взял? Дядя Петя с мыльного завода? Всё, потом поищу. Юрка! Гошка! Руки мыть! Быстро!

Про дядю Петю — это поговорка Долькиной бабушки. Ещё бабушка говорила каждый вечер, прежде чем свет включить: «Занавесь окна, а то сидим как на юру, соседи смотрят».

Что такое юр, Долька до сих пор не знает. Но по вечерам, зажигая свет, она всегда задёргивает занавески. Хотя никаких соседей здесь нет. Только белки. Чёрные, рыжие, серые. Белки так кричат, будто одновременно мяукают и каркают. Они дерутся, гоняются друг за другом, прыгают чёрт-те откуда в самый неподходящий момент.

Вечереет. Долька идёт по комнатам, занавешивает окна. Чтобы не было «как на юру». Возвращается в кухню. Тут тепло, свет яркий, запахи густые и уютные. А ещё тут шумно.

— Вермишель с подливкой будете? — спрашивает Долька.

Слово «вермишель» вызывает дикий хохот. Ни почему. Просто слово странное.

— Гошка! Не вертись! Тебя никто стирать не будет!

И опять хохот под потолок, слова тонут в клубах пара. Чайник закипел.

— О, ножницы! Чёрт! Что вы ими резали?

Они переглядываются. Хихикают. Молчат. Лучше Дольке не знать, зачем им ножницы. Раз все на месте, какая разница. Смысла нет на них сердиться. За них даже бояться смысла нет — всё самое страшное с ними давно случилось. А остальное можно отстирать, заказать, простить или выдумать.

— Народ, кто у чайника звук отключил? Ну, кто ему свисток снял с носика? Не надо так больше. Всё, кто поел — брысь отсюда. Некрасов! Ты до завтра ужинать собираешься?

— До послезавтра, — Гошка давится словами и смехом. Сам пошутил — сам посмеялся.

— Хорошо, Некрасов, — очень серьёзно говорит Долька. — Я тебе постелю в кухонном шкафу.

— Лучше на плите, она тёплая, — Гошка блямкает вилкой о тарелку. Подливка летит во все стороны. Дитя малое.

Долька очень хочет сказать: «Прибила бы, да поздно уже». Но это нечестно. Она молча грузит тарелки в посудомойку. А когда поворачивается к столу, Гошки там нет. В кухне стало тише раза в три.

Ирка с Людочкой молчат, потому что доедают. Когда я ем, я глух и нем. Близнецы молчат, потому что они почти всегда молчат. Между собой общаются вообще без слов. Им так удобнее. Тем более, что Серый заикается. Но Сашка его всегда понимает, как будто телепатия у них. А Юрка читает, в упор не видя, что в тарелке у него давно пусто.

Юра вот так умеет — вроде с ними, но сам по себе. А Витька Беляев точно так же отключался и сидел рисовал, в любом месте, в любом времени. Непонятно, как очень тихий и сосредоточенный Витька общался с бешеным Некрасовым… не просто общался — дружил. Мало ли, что почти одногодки, — характеры-то вообще разные, совсем.

Гошка — он как фейерверк или как динамит даже. А Витя спокойный. Наверное, спокойный за двоих. Сел, блокнот открыл — и привет. Долька так не умеет отключаться и не научится этому никогда. Всё-таки они разные очень, сиблинги.

Это Веня сказал тогда новое слово. Вениамин Аркадьевич, куратор. В тот вечер, когда пропал Беляев.


Долька помнит все подробности. Прокручивает их в голове, как кино.