Знахарка


Хромая несушка снесла два яйца: одно целое, одно треснуло.

— Спасибо, — благодарит знахарка курицу — темную браму с красным гребешком и пестрыми перышками.

Несушка сильно хромает, ее вечно все теснят, а потому она нравится знахарке больше прочих. Такое счастье — каждый день кормить ее, оберегать от дождя и лис.

Положив целое яйцо в карман, знахарка насыпает зерно козам. Ганс и Пинка где-то на выпасе, но скоро вернутся домой. Они знают: если забраться слишком далеко, знахарка не сможет их защитить. На крыше козлятника отходит дранка, гвозди нужны. Под козлятником раньше ночевал заяц-беляк — летом бурый, зимой беленький. Морковку терпеть не мог, а вот яблоки обожал, и знахарка старательно вырезала из них семечки, ведь яблочные семечки для зайца — страшный яд. Такой мягонький был, ну и ладно, что у коз воровал люцерну и гадил своими шариками в ее постели, когда его пускали в дом. Однажды утром знахарка нашла его трупик — изорванный окровавленный меховой мешок. В ее горле заклокотала ярость: мерзкий койот, мерзкая лисица, мерзкая рысь, ты его забрала, но они ведь просто кормились, нельзя было его забирать, зимой добычи мало, но это был мой заяц. Она копала и плакала. Похоронила зайца рядом со старой кошкой своей тети — две могилки под земляничником.

Вернувшись в дом, знахарка смешивает яйцо с уксусом, добавляет пастушью сумку — это для клиентки. Клиентка придет чуть позже, у нее слишком сильно кровит, сгустками. Лекарство облегчит боль и приостановит кровотечение. Ни работы, ни страховки у клиентки нет, а в записке говорилось: «Могу отдать батарейками». Яйцо с уксусом отправляется в стеклянную банку, а банка с крепко завинченной крышкой — в мини-холодильник, на полку рядом с завернутым в фольгу клинышком чеддера. Знахарке очень хочется сыра, прямо сейчас, сию же секунду, но сыр — только по пятницам. А черные лакричные конфетки — по воскресеньям.

В основном ее кормит лес. Жеруха и сердечник, одуванчик, подорожник. Солянка и звездчатка. Медвежья трава — если запечь, пальчики оближешь. Корень лопуха — на пюре или поджарить. Индейский салат и крапива, а еще чуточку подъельника (варишь белые стебельки, солишь, поливаешь лимонным соком, и получается объедение, но слишком много нельзя — можно отравиться насмерть). Еще она собирает кое-что в садах и на полях: лесные орехи, яблоки, клюкву, груши. Если бы можно было питаться от одной земли и не пользоваться плодами рук человеческих, знахарка бы так и жила. Пока она еще так не умеет, но это не значит, что не научится. Она же Персиваль.

Ее мать была Персиваль. И тетя была Персиваль. Знахарка стала Персиваль в шесть лет, когда мать ушла от отца. Отец почти всегда пропадал вечером в пятницу, не возвращался до самого понедельника и никогда не объяснял почему.

— Женщина должна знать почему, — говорила мать знахарки. — Ты уж, мудоскок, хоть в одном меня уважь: где и с кем?! Сколько лет и как звать?!

Они ехали на запад через юго-восточную Орегонскую пустыню, через Каскадные горы, мать курила, а дочка плевала в окно. Добрались до побережья, где держала лавочку тетя знахарки — торговала там свечками, рунами и картами Таро. В самую первую ночь в ее доме знахарка спросила, что это за шум такой, и услышала в ответ:

— Океан.

— А когда он перестанет?

— Никогда, он беспрестанный, но скоротечный, — ответила тетя.

— Пафосная ты моя, — заметила мать знахарки.

Знахарке пафосные нравились гораздо больше обдолбанных.

Она лежит голая возле печки, на руках кот, по крыше монотонно барабанит дождь, леса черны, лисицы затаились, совята спят в гнезде. Душегуб спрыгивает на пол и мягко идет к двери.

— Хочешь промокнуть, маленький мудоскок?

Золотистые глаза смотрят важно и торжественно. Серые бока подрагивают.

— У тебя встреча с подружкой?

Знахарка скидывает одеяло, открывает дверь, и кот выскакивает на улицу.

Каждый раз, когда приходила Лола, Душегуб прятался, и Лола думала, что знахарка живет в лесной хижине совсем одна.

— Не страшно? В этой глуши в горах посреди ночи, где никого нет, кроме тебя?

Глупая бабешка, почему никого — а как же деревья? А кошки, козы, куры, совы, лисы, рыси, чернохвостые олени, монтерейские ночницы, краснохвостые сарычи, серые юнко, пятнистые осы, зайцы-беляки, бабочки-траурницы, долгоносики-скосари, души, покинувшие смертные оболочки.

Одна — если только в смысле людей.

Лола больше не объявлялась с того самого раза, когда подняла крик. Не оставляла записок для знахарки на почте, не приходила. Она тогда не просто кричала. Она нападала. Лола в чудесном зеленом платье нападала. А знахарка нет. Знахарка тогда и рот-то почти не открывала.

Уже полдень, а козы не вернулись. Живот сводит от тревоги. В прошлом году они разорили туристскую стоянку возле железки. Какой-то глупый турист разбросал еду по лесу — сам виноват. Когда знахарка их нашла, он целился в Ганса из ружья.

— Больше не выпускайте их со своего участка, — сказал он, — а то ведь я тушеную козлятинку люблю.

Когда-то в Европе устраивали судилища над зверями [Некоторые описания судов над животными взяты из опубликованной в 1906 г. книги Э. Эванса «Уголовное преследование и смертная казнь животных» (The criminal prosecution and capital punishment of animals). (Прим. автора.)]. На виселицу отправляли не только ведьм. Одну свинью повесили за то, что та отожрала у ребенка лицо, мула зажарили живьем за то, что с ним совокуплялся его хозяин. Петуха привязали к позорному столбу и сожгли за то, что он пошел против своей природы и отложил яйцо. Пчел признали виновными, когда из-за их укуса погиб человек, и удушили в улье, а мед уничтожили, чтобы он не осквернил ничьи губы.

Та, у кого на губах преступный мед, уронит соленую кровь там, где сходятся бедра. И соль потечет, ибо вкусила она меда пчелы с дьявольским ликом. Лики пчел, свершивших убийство, напоминают лики дохнущих от голода псов, а глаза этих псов так похожи на человечьи.

Apis mellifera [Медоносная пчела (лат.).], Apis diabolus [Дьявольская пчела (лат.).]. Если в городе заведутся пчелы с дьявольскими лицами и уронят по капле меда в раскрытые рты, тело женщины, лакомившейся медом и роняющей соленую кровь, нужно привязать путами к столбу — такому, который ее удержит, и высечь. Пчелиный рой нужно загнать в бочку, а бочку бросить в костер, на котором сожгут ту женщину. Сначала загорится лакомый рот, полетят синие и белые искры, потом вспыхнет красное пламя. Обгоревшие трупики пчел пахнут горячим костным мозгом, от этой вони зрителей тошнит, но они все равно смотрят.

* * *
...

Маяк находился в четверти мили от берега, добраться туда можно было только на лодке. Если Айвёр застигал шторм, она ночевала в спальном мешке из оленьих шкур на неровном полу в комнате смотрителя.

Во время шторма будущая полярная исследовательница стояла на опоясывавшей фонарную комнату галерее, вцепившись в ограждение с такой силой, будто от этого зависела ее жизнь. И это действительно было так. Айвёр обожала это чувство — когда существовал реальный риск погибнуть. Волны грозили смыть ее с маяка, и она пробуждалась от той вялой спячки, в которой пребывала дома, когда крошила ревень, разбивала яйца тупиков, сдирала шкуры с мертвых овец.

Дочь


Выросла в городе, который зародился от ужаса перед бескрайними просторами [Строчка из стихотворения В. Г. Зебальда Nach der Natur: ein Elementargedicht. (Прим. автора.)]. Перпендикулярно-параллельные улицы в нем тесно жались друг к дружке. Орегонский Салем построили белые миссионеры-методисты, прибывшие на северо-западное побережье Тихого океана вслед за белыми зверобоями и торговцами мехом; и, в отличие от зверобоев, их отнюдь не радовали дикие пустоши, раскинувшиеся вокруг, куда ни кинь взгляд. Свой город они заложили в долине, где многие века рыбачили, занимались собирательством и разбивали зимние стоянки индейцы из племени калапуйя, которых в пятидесятых годах девятнадцатого века американское правительство загнало в резервацию. В краденой долине белые миссионеры сгрудились потеснее и принялись мельчить изо всех сил. Центр Салема расчерчен на квадратики прямыми улицами с британскими названиями: Черч-стрит — Церковная, Коттедж-стрит — Деревенская, Маркет-стрит — Рыночная, Саммер-стрит — Летняя, Уинтер-стрит — Зимняя, Ист-стрит — Восточная.

Дочь знала свой город вдоль и поперек, до последнего закоулка. А вот закоулки Ньювилла она пока еще изучает, людей тут меньше, а природы больше.

Она стоит в фонарной комнате Гунакадейтского маяка, расположенного на севере от Ньювилла, — заехала сюда после школы с одним мальчиком. Дочь надеется, что он станет ее официальным парнем. Отсюда видны вздымающиеся из воды огромные скалы в рыжих прожилках и зеленых мхах, у их подножий по-солдатски несут караул исполинские сосны, а на склонах торчат искривленные деревца. С маяка видно, как под скалами вскипает серебристо-белая пена. Гавань, пришвартованные лодки, а дальше океан — бескрайняя голубая прерия, кое-где перечеркнутая зеленью, простирается до самого горизонта. Вдалеке от берега — черный плавник.

— Скукота, — жалуется Эфраим.

«Да ты только взгляни, там же черный плавник! — хочется сказать ей. — А какие деревья!»

— Ага, — говорит она и проводит рукой по его колючему от щетины подбородку. Они целуются. Целоваться дочери очень нравится, но только когда он не лезет языком.

Может, это акула? Или кит?