Этюд двенадцатый

Жить художественно

— Как она тебя приняла, эта Софья Сергеевна? — спросила Елизавета Григорьевна, встречая мужа в дверях и не решаясь к нему подступиться, пока он топтался на месте, расстегивал шубу, снимал перчатки, разматывал шарф, отдувался, ухал и крякал, настолько ему хотелось поскорее раздеться, сбросить с себя все уличное, чтобы можно было по-домашнему привлечь к себе жену, обнять и поцеловать.

— Уф, упарился. Сегодня, кажется, еще теплее, чем вчера, а на солнцепеке так даже и жарко. Ты же меня в шубу одела. — Он наконец исполнил свое заветное желание: привлек, обнял и поцеловал. — Как приняла? Очень даже любезно, хотя особа весьма прижимистая, своего не упустит. Впрочем, одинокая и беззащитная…

— И что в результате?

— В результате сговорились. Пятнадцать тысяч. Ни копейки не уступила. К тому же я ведь еще и лес выкупил с твоего благословения…

— И при этом со своим актерством чуть было не арестовал и не привел в участок этого Головина. В целом не дороговато ли?

— Угадываю в твоем вопросе обеспокоенность тем, как это воспримет твоя матушка, почтенная Вера Владимировна. — Савва Иванович перед зеркалом придирчиво (даже слишком придирчиво) расчесывал усы и бородку.

— Не иронизируй. Мама на все смотрит здраво. Она лишь против неразумных трат.

— А эта для нее разумная?

— Она понимает, что детям как воздух нужен… нужен… воздух. — Елизавета Григорьевна держала в уме какую-то важную для нее мысль и поэтому не следила за словами, расползавшимися, как жуки из опрокинутой банки, и выделывавшими всякие трюки. — Фу ты, господи! Что я говорю! Нужен загородный дом, чтобы можно было проводить там лето. Хотя, конечно, дороговато.

— Не скупись. А то купец Голядкин тебе ночью приснится.

— Какой еще Голядкин?

— Страшенный, с косматой бородой. Он сулил хозяйке тринадцать тысяч за Абрамцево. Готов был тотчас выложить деньги на стол, но она не продала. И дело тут не только в деньгах. Знаешь, какую фразу она произнесла на прощание? По ее умозаключению, со сменой хозяев в Абрамцеве наступает новый расцвет, новый Ренессанс. Или что-то в этом роде. Словом, был аксаковский период, а теперь наш, мамонтовский… Красота! Можно потешить свое тщеславие.

— Подожди. Мы еще ничего не сделали.

— Сделаем. Знаешь, о чем я… гм… мечтаю? — Савва Иванович не без смущения записал себя в мечтатели.

— О чем же ты у меня теперь мечтаешь, друг милый? — Елизавета Григорьевна положила гибкие руки на печи мужа и заглянула ему в глаза, стараясь прочесть то, о чем он, может быть, и не скажет, но она все равно поймет.

— Может, это глупо, но я мечтаю о том, чтобы жить… художественно. — Он растерянно посмотрел на нее, стесняясь произнесенного вслух слова, которое он привык повторять лишь мысленно, про себя.

— Художественно? — Кажется, она впервые его не совсем поняла. — Ты имеешь в виду — разнообразить и украшать нашу жизнь? Тут я с тобой, пожалуй, согласна. — Она еще до конца не определила, с чем соглашается.

— Нет, нет! — Савва Иванович разволновался. — Я сам еще не могу всего объяснить, но у меня родилась такая идея: самой жизни придать художественные формы, творить жизнь по законам искусства, высекая ее, как прекрасную скульптуру из мрамора. Это возможно только в Абрамцеве, куда мы будем приглашать художников, скульпторов, певцов, музыкантов…

— Да ведь ты и сам у меня и скульптор, и певец с поставленным голосом… — Она сомкнула гибкие руки у него за шеей, готовая сомлеть и залюбоваться своим драгоценным скульптором и певцом.

— Ты права, права. Мне хотелось бы всерьез заняться скульптурой и продолжить обучаться пению, но все же мое главное призвание, мой особый дар, мой гений — быть дилетантом, как это ни смешно.

— Дилетант — не совсем верное слово. Скорее — меценат. — Елизавета Григорьевна пыталась его поправить, но он не принял поправки и, опьяненный своими мыслями, с убежденностью повторил:

— Да, быть дилетантом и вдохновлять на творчество других.

— А я мечтаю о том, чтобы у нас в Абрамцеве был сад. Большой и прекрасный сад, и по этому саду гуляли бы наши дети, ведь это тоже художественно, — с мечтательным блеском глаз сказала она, тоже не совсем уверенная, что он до конца ее поймет, но охваченная надеждой, что не может не понять и поэтому поймет непременно.

Папка вторая

Автопортрет на фоне сада

Этюд первый

Гордец

Ни рисунку, ни живописи я никогда не учился, хотя с холстами и красками дело имел: натянутый на подрамник холст опускал в улей, а там уж пчелки-художницы его обрабатывали, по-своему раскрашивали, пропитывали разными составами, да так искусно, что хоть на выставку. Красками, разведенными олифой, я и сам частенько баловался — подновлял забор, сидя на переносной скамеечке, привставая слегка от усердия и водя кистью по штакетнику. Если же бурей срывало и скручивало лист кровельного железа, забирался на крышу, укладывал новый лист и покрывал его краской (с добавкой колера), чтобы железо не ржавело и не покрывалось коростой.

Яблони белить — тоже привычное мне занятие, руки всему научены. Но иногда я ударялся в высшее художество и по просьбе жены (царство ей небесное) писал ее портрет, как это у нас называлось: прикладывал к лицу спелые ягоды клубники, растекавшиеся по лбу, щекам и подбородку свежим соком. Я как можно дольше удерживал их всеми пальцами на лице жены, а затем снимал этот портрет вместе с паутинкой морщинок и подсохшими прыщиками, кои словно по волшебству исчезали, будто их и не было. И разлюбезная супруга моя молодела на десять лет, расцветала как роза в оранжерее…

Если в распоряжении живописца имеется набор кистей разных размеров — от маленькой (для прорисовки деталей) до самой большой, позволяющей класть широкие, размашистые мазки, то я так же распоряжаюсь набором грабелек для обработки грядок, и уж тут я тоже мастер: ни одного затверделого комочка у меня не найдешь.

Я и с глиной легко справляюсь, размочить, размесить — для меня забава. Савва Иванович частенько просит принести ему в мастерскую хорошей глины для лепки, и я — извольте, пожалуйста, ставлю перед ним полное ведро. Он потом ее охаживает, оглаживает, проминает, лупцует ладонями. И — глядишь, — сквозь бесформенную массу проступает чье-то мясистое лицо, уши, картофелина носа, торчащая бородка клинышком, и моя глина превращается в утонченное творение рук — скульптуру.

Почему я сам не леплю? Я не Марк Матвеевич Антокольский (на самом деле он по данному ему почтенными родителями имени — Мордух). У меня другое призвание, а у моей глины — изволите видеть, иное предназначение. Хотя я в своем роде тоже скульптор, но я не леплю, а — лечу.

Когда сорока лет от роду умирал Исаак Ильич Левитан, прославленный наш пейзажист, добрый знакомый Саввы Ивановича, бывавший у нас в Абрамцеве, то он, чтобы утишить боль, клал на грудь мокрую глину. Откуда ее брали? Не из придорожной канавы же. Легко догадаться, что глину эту я доставлял из Абрамцева, и выбирал не всякую, а лишь целебную, способную облегчить его страдания.

Так что у меня свои заслуги перед русским искусством, чем я, конечно, немало горжусь. А гордец я по натуре своей записной, отменный, первостатейный. Иногда меня просто распирает от гордости, и я этаким гоголем прохаживаюсь по комнатам абрамцевского дома, где висят полотна художников, и купленные Саввой Ивановичем, и подаренные ему.

Особенно влечет и притягивает меня «Девочка с персиками» Валентина Александровича Серова — Антона, или Тоши, как его все называют. Притягивает будто магнитом: стоит лишь взглянуть на эту девочку, двенадцатилетнюю Верушу Мамонтову, позировавшую портретисту, и взыграет во мне ретивое. Раззадорившись, так и хочется мне воскликнуть, обращаясь к несведущим и наивным зрителям картины:

— Вот все вы персиками любуетесь, а ведь это мои персики. Да, милостивые господа, мои! Я собственноручно их вырастил в оранжерее. А сколько трудов на это положил! Деревца отобрал, бережно посадил, земельку под ними взрыхлил, полил и удобрил. И нянчился с ними, как с родными детьми. А сколько пережил, когда они заболели, стали усыхать, и я ночи не спал — не знал, чем им помочь, как спасти.

И вот они на полотне художника живут своей второй — вечной — жизнью. На Всемирной выставке в Париже побывали, французы ими любовались. Оказывается, не им одним только импрессионизмы всякие изобретать.

Но это случилось уже в 1900-м году, после того, как Савву Ивановича оправдали по суду за его мнимые растраты, и он отправился на эту самую выставку. Надеялся встретить там Сергея Юльевича Витте, своего покровителя-погубителя (бывают такие покровители в России). Уж не знаю, зачем ему было его встречать — в глаза ему, что ли, посмотреть? Ничего в них не высмотришь: глаза-то пустые.

Впрочем, не буду брать на себя лишнее — судить о людях, мне бесконечно далеких. Я ведь садовник — в департаментах не служил и с Акакием Акакиевичем не знаком. Хотя перо в руке держать, буковки выводить умею. И на склоне лет пишу свои записки.