Липавский наделяет качествами монструозности совокупляющиеся тела для детского сознания, «ведь тогда человеческие тела похожи на двух подводных чудовищ, встретивших друг друга после долгой разлуки. И движения их — движения гусеницы перед окуклением» [Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 9.].

В мировоззренческой пресуппозиции Липавского лежит следующая аксиология [Аксиология — раздел философии, изучающий системы ценностей. — Прим. изд.]: динамика — это хорошо, статика — плохо. Вещи предметны, а сознание бесформенно. Фундаментальный ужас вызывают явления, которые теряют свою бытийную сущность: заснувшее царство, застывшая вода, остановившееся время. Вещи растождествляются с собой, теряя свою динамичность, изменчивость, движение, что составляет их природу. И, наоборот, то, чему суждено быть застывшим, приводится в движение. Липавский привел пример с желе, которое при своей статичности как блюда обладает динамикой «подрагивания»: «Оно было подобно глубоководному чудовищу, вытащенному сейчас сетями из темных морских долин. Оно еще сохранило свою зыбкую форму медузы. И дрожь его была мелким и частым дыханием, медленная смерть» [Липавский, Л. С. Исследование ужаса. М., 2005. C. 8.].

Если Липавский был уверен, что движение является неотъемлемой частью природы человека, то самым страшным в данной логике является остановка. Она может происходить не только в физическом смысле, но и внутри нас, вызывая неприятные ощущения. «Каталепсия времени» является предметом описания «Исследование ужаса»: сознание феноменологически фиксирует, что «время готовится остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца, как остолбеневший от напряжения зрачок» [Наст. изд. С. 38.]. Это описание остановки времени, сопровождающееся предчувствием несчастия и беззащитности перед огромным миром.

Русским авангардистам был присущ «культивируемый отказ» от традиции, исторического опыта и даже здравого смысла, что привело к возникновению доверия к собственному опыту. Липавский также разделял это доверие. Хотя на первый взгляд может показаться, что Липавский строил безальтернативную Вселенную, он не утверждал универсальную истину для всех.

В своих рассуждениях Липавский выступает в роли ницшеанца, творящего смыслы и демонстрирующего примеры трансформативного словесного творчества. Поэтому его новаторское и активное письмо, полное диалогов, с трудом улавливается в письменной форме, оставляя лишь бледные отпечатки дружеских разговоров, подобных тем, которые можно найти в «Разговорах»:


Пили водку за выздоровление H. М. 22 июля (Запись Д. X.).

Л. Л.: Счастливы вы, что не прекращаете работы и знаете точно, над чем работать.

Н. А.: Это кажется, что я знаю. А работать надо каждому, несмотря ни на какие обстоятельства.

Л. А.: Да, на них следует смотреть как на неизбежное, может быть, собственное отражение или тень. Или второго игрока, нужного для шахматной партии. Но есть другое, что препятствует: ошибка или непоправимое преступление, допущенное ранее. Тут, я думаю, ничего нельзя вернуть. А плодоношение ведь только признак правильной жизни и, я бы сказал, чистоты [Наст. изд. С. 186.].


Липавский особенно страшился человеческих тел, поскольку они одновременно имели интимно-личный аспект и представляли собой сложную совокупность автономных органов с неуправляемой динамикой, не подчиняющейся человеку: «…наше тело более чем наполовину растение: все его внутренности — растения» [Наст. изд. С. 42.]. Сам человек как таковой соотносится с безличной жизнью.

В сознании Липавского нормативная концепция тела — это функциональный организм, представленный метафорой рабочего механизма. Он считал, что уродливое — это то, что нарушает целостность и органическое единство; это может вызывать неприятные чувства и отвращение, а в некоторых случаях даже ужас, например при виде оторванных щупалец или отрезанной ноги.

Пугают пограничные тела, в которых иссякает жизненная энергия: «…в одних из них видно убывание жизни, в других пребывание смерти, — они еще живут с нами, но уже идет в них кипучее разложение, нетерпеливая, непонятная нам и ужасная суета, трупная жизнь» [Наст. изд. С. 153.].

Особым «подвешенным» статусом обладают, например, телесные отходы, которые нарушают представления о четком разделении «свое» и «чужое». Так пролитая кровь, которая вытекает из живого тела и становится неживой лужицей, нарушая привычные бинарные оппозиции мышления — я/не-я, живое/неживое, жизнь/смерть.

По этой же логике ужасают внутренние телесные процессы, движимые анонимной волей независимо от воли человека — Липавский называет все это «колыхательным движением жизни»: «Такое переливающееся по телу движение называют, в зависимости от того, к чему оно относится, перистальтикой, судорогами, спазмами, перебиранием жгутиков или ног, пульсацией, ползанием разных видов» [Наст. изд. С. 51.]. «Колыхательным движением» обладают и упомянутые эротические движения.

Развивая метафору тела как механизма, выходит, что лишено ужаса то, что поддается рационализации. Однако безличный и неподдающийся логике мир вызывает одновременно и восхищение, и ужас. Он восхищает своим господством над людьми, но может вызывать ужас, если выходит из-под контроля, как, например, кровь, вытекающая из тела, становится чужой и непонятной субстанцией: «Вот она выходит через порез, содержащая жизнь красная влага, вытекает свободно и не спеша и расползается неопределенным, все расширяющимся пятном. Хотя, пожалуй, в этом действительно есть что-то неприятное. Слишком уж просто и легко она покидает свой дом и становится самостоятельной — тепловатой лужей, неизвестно — живой или неживой. ‹…› Медленно выходя из плена, кровь начинает свою, исконно уже чуждую нам, безличную жизнь, такую же, как деревья или трава, — красное растение среди зеленых» [Наст. изд. С. 42.].

Поэтому творчество становится ритуалом изгнания ужаса, ведь оно занимается установлением связей между вещами в мире, системным их упорядочиванием. Неслучайно один из излюбленных приемов Липавского — это классификация предметов, явлений, мнений, состояний.

Интересно отметить, что страх Липавского перед физическим телом находится в центре современного философского дискурса. Дилан Тригг, философ и представитель спекулятивного реализма [Спекулятивный реализм — философское течение, которое признает наличие внешней по отношению к человеку реальности. Так как реальность находится за пределами человеческого опыта, она не может быть познаваема в силу своей неантропности.], в своих исследованиях о нечеловеческом приходит к выводу, что наш страх перед космосом равнозначен страху перед телом, одновременно знакомым и чужим. Через физическое тело мы осознаем реальность и находим смысл в мире, при этом оно является комплексом органов, через которые осуществляются физиологические процессы, реализуя неизвестную чужую волю. Поэтому ужас пронизывает нашу жизнь.

Для Липавского сокрытые и невидимые пласты реальности обладали ценностью; в своих художественных практиках он приближался к опыту первобытного человека, который, в самом начале развития культуры, без готовых схем для описания мира, интерпретировал свой опыт, полагаясь на свою субъективность. Безличный мир существует по таинственным законам, которые превосходят человеческое понимание и не поддаются разуму. Однако только присутствие человека придает времени динамику и творческое преобразование вещей создает смыслополагающий антропоцентричный мир. Поэтому все вещи двойственны: с одной стороны, они существуют отдельно от человека в соответствии с таинственными законами, которые непостижимы для разума, с другой стороны, они оживают благодаря взаимодействию с человеком и вписываются в социальный порядок. Однако, когда человек теряет контроль над вещами, они прекращают движение и вызывают ужас.

При распаде и новой сборке социальных связей кто-то неизбежно выбрасывается подобно лишней детали. Липавский передал состояние нового человека, ощутившего эффект секуляризованного мира, где Бога уже нет, и нет иного субъекта в мире, кто мог бы запустить движение космоса, кроме человека. «Чинари» и ОБЭРИУ стали последней вспышкой авангардистского искусства: их магико-поэтическая деятельность — улавливать невидимые связи и пересобирать мир заново через слово — оказалась враждебной для советской власти, которая взяла на себя роль устроителей нового лучшего мира.

Индивидуальный мир оказался бессмыслицей, словно из рассказов Хармса. Смысл остался лишь у идеологий, которые вменили человеку рациональную программу жизни для построения процветающего государства. Публичная жизнь рационализируется, превращая человека в «штифтик», как выразился герой «Записок из подполья» Достоевского, ради достижения государственных, политических задач, в то время как интимные переживания невербализируемы, сложны и противоречивы. Поэтому человеческая индивидуальность представляется как помеха жизни социальной. Ведь именно максимально обезличенный человек лучше всего подходит для реализации государственных программ, которые предельно рациональны, логичны и четко прописаны. Правота этих идей трагическим образом воплотилась в биографии «чинарей» и обэриутов — ведь именно несуществующий идеологически пишущий Савельев, а не тонко переживающий ужас мира Липавский, оказался полезным членом молодого государства.

...
Анастасия Торопова, к. филос. н., главный редактор журнала «Пир»

Исследование ужаса

1

В ресторане невольно задумаешься о пространстве.

Четыре человека сидели за столиком. Один из них взял яблоко и проткнул его иглой насквозь. Потом он присмотрелся к тому, что получилось, — с любопытством и с восхищением. Он сказал:

— Вот мир, которому нет названия. Я создал его по рассеянности, неожиданная удача. Он обязан мне своим существованием. Но я не могу уловить его цели и смысла. Он лежит ниже исходной границы человеческого языка. Его суть так же трудно определить словами, как пейзаж или пение рожка. Они неизменно привлекают внимание, но кто знает, чем именно, в чем тут дело.

Это один из неосуществившихся миров, таких нет, но они могли бы быть, со своей жизнью, со своими чувствами.

Интересно знать, счастлив он или нет; в чем его страсть; в чем его терпение.

Я знаю одно: он имеет свой вид, свои очертания. В них, очевидно, и состоит его жизнь. Нет сомнений, это изумительный мир! Если хотите, ради него стоит идти на жертвы, ему можно даже молиться. Разве не молились люди разноцветным камням и деревьям?.. Или все это не важно, и за внешним видом, улавливаемым глазом, не кроется ничего, он ничего не значит? Нет, я этому не верю.

Мне кажется, что любое очертание есть внешнее выражение особого, независимого от нас чувства. Мне кажется, геометрия есть осязаемая психология.

Послушайте, мне пришла в голову странная мысль. Чем отличается треугольник от круга? В них заложены разные принципы построения, в каждом из них свой внутренний закон, своя душа. И вот душа круга встречается с душой треугольника, у них завязывается разговор. О чем они могут говорить, что они могут сообщить друг другу?..

Так началась застольная беседа о высоких вещах.

2

Зачем идти так далеко? не достаточно ли, например, просто глядеть то в одно стеклышко, то в другое: сквозь зеленое стекло все вещи кажутся отлитыми из густого живого раствора; сквозь желтое — нежной долькой апельсина. А если стекла к тому же меняют свой цвет при созревании дня? Я буду жить как мушка, отливающая золотом, между двумя рамами, как помещик, не зная бед, как крохотный паучок среди растянувшейся по цветной беседке паутины. И весь мир будет протекать, пересыпаться сквозь меня, как песок сквозь горлышко песочных часов.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.