Антиязыки: конспирация и подмигивание

Перед тем как перейти к истории советского эзопова языка, нам необходимо спросить себя: а откуда он берется? Ведь советский эзопов язык не возник сам по себе. Существуют социальные причины, которые приводят к развитию иносказательной речи в том или ином контексте, и это означает, что мы должны посмотреть на эзопов язык и его «родственников» (о которых речь пойдет ниже) как на системное явление и задаться вопросом — каковы функции этого явления?

Нам всем знакомы слова бухать (в значении ‘употреблять алкоголь’), лох (‘простофиля’) и клево (‘хорошо’). Но не все знают, что слова эти пришли в наш повседневный язык через воровской жаргон из тайного профессионального языка бродячих торговцев [О бухать (или бусать) и клево см. подробнее: Приемышева М. Н. Тайные и условные языки в России XIX века. Т. I. СПб.: Нестор-История, 2009. С. 173, 372. Про слово лох см.: Арапов М. В. К этимологии слова офеня // Этимология. Принципы реконструкции и методика исследования. М.: Наука, 1965. С. 120.]. Они называли себя суздала, масы или масыки — мы же знаем их под названием офени [Старая гипотеза, что слово офени происходит от слова «афинский», т. е. «греческий», не выдержала более поздней критики. Согласно гипотезе лингвиста М. Арапова, офени — это более широкое название бродячих торговцев, которые торговали религиозными предметами культа, и происходит оно от слова ахвес (Яхве; ‘бог’) с заменой [хв] на [ф]. См.: Арапов М. В. Указ. соч. С. 124.]. В XVIII и XIX веках масыки ходили от ярмарки к ярмарке во Владимирской губернии, продавали иконы, а также всякую контрабанду. Им нужен был свой тайный язык, чтобы скрывать информацию от посторонних и узнавать своих (масы — самоназвание офеней — происходит от слова «я, наш, свой» [Арапов М. В. Указ. соч. С. 123.]). И кстати, знаменитая «блатная феня» (криминальное арго) — это искаженное слово офеня [Приемышева М. Н. Указ. соч. С. 348.].

Кроме офенского наречия, на российских дорогах в XIX веке можно было встретить совершенно непонятную для непосвященных речь шерстобитов, шаповалов, коновалов, олонецких стекольщиков и рязанских портных, вятских бурсаков, тульских нищих и гродненских лаборей [Крестьяне, которые занимались отходным промыслом и мелкой торговлей.], харьковских невлей [Бродячие украинские певцы.] и киевских лирников [Тоже бродячие певцы. Подробное описание этих языков можно найти в этой основательной монографии: Приемышева М. Н. Указ. соч.]. И это если еще не считать тарабарщину — воровской язык.

Это — тайные профессиональные «языки». Слово «языки» здесь неслучайно написано в кавычках: они не являются полноправной естественной языковой системой. И киевский лирник, и офенский торговец могли говорить и на обычном повседневном языке, когда им не требовалась конспирация или демонстрация принадлежности к своей группе. Такие «языки» — «надстройка» над существующим языком, и поэтому лингвисты предпочитают называть это явление не «языком», а «регистром» (это набор языковых практик, которые возникают только в очень определенных социальных контекстах) [См.: Halliday M. A. K. Language as Social Semiotic. London: Hodder Arnold, 1978; Agha A. Registers of Language // A Companion to Linguistic Anthropology. Hoboken, NJ: Blackwell Publishing Ltd., 2004. P. 23–45.].

И лингвисты, и социальные антропологи, которые изучали тайные языки, долгое время считали, что они существуют для сокрытия информации от внешнего нежелательного цензора, например от полиции. Такой точки зрения некоторые лингвисты придерживаются и сейчас. Например, в 2009 году в Петербурге вышла основательная двухтомная монография «Тайные и условные языки в России. XIX век», автор которой, лингвист Мария Приемышева, исходит из предпосылки, что тайные языки — это «различные способы языковой игры, намеренно используемые в конспиративных целях», а возникают они «с целью замкнутого общения» [Приемышева М. Н. Указ. соч. С. 11.].

Я совершенно не отрицаю необходимость в сокрытии информации (особенно в лагере или тюрьме — об этом речь пойдет в разделе «Эзопов язык в неволе»), но тем менее мне кажется важным обратить внимание читателя на другую функцию тайных языков, практически проигнорированную современными отечественными исследователями. На эту особенность в страшных обстоятельствах обратил внимание известный филолог Дмитрий Лихачев. В 1928 году будущий академик был арестован и до 1931 года находился в Соловецком лагере, где имел несчастье близко изучить этнографию и язык преступного мира. В 1935 году, после возвращения из «Соловков», он пишет статью о воровской речи (причем пишет ее на эзоповом языке — если читатель не знает, где Лихачев собирал материал, то никогда не догадается). И в этой статье Лихачев пишет о том, что криминальный жаргон, который он наблюдал довольно близко, вовсе не использовался для конспирации. «Воровская речь может только выдать вора, а не скрыть задумываемое им предприятие: на воровском языке принято обычно говорить между своими и по большей части в отсутствии посторонних» [Лихачев Д. С. Черты первобытного примитивизма воровской речи // Язык и мышление. III–IV. М.; Л., 1935. С. 52.].

Спустя 40 лет лингвист Бхактипрасад Маллик, изучавший бенгальское криминальное арго, спросил 400 своих собеседников, зачем им этот жаргон [Mallik B. Op. cit.]. Самым популярным ответом было ожидаемое объяснение про необходимость конспирации (39,5 %), но вслед за ним шло и другое, не менее популярное: это просто «просто тяга к красоте речи», стремление выделиться с ее помощью (33 %).

Стремление говорить на тайном языке внутри своей группы вряд ли возникает на пустом месте. Социолингвист Майкл Халлидей считал, что непонятная для окружающих речь позволяет создать и поддерживать собственную иерархию, которая не просто дополняет, но переворачивает привычную для этого мира социальную структуру. Поэтому Халлидей предложил называть тайные профессиональные языки — антиязыками [Halliday M. A. K. Anti‐languages // American Anthropologist. 1976. Vol. 78. № 3. P. 570–584.].

Согласно идее Халлидея, антиязыки создают альтернативную реальность по крайней мере двумя способами. Во-первых, практически не трогая синтаксис и слабо меняя фонетику и морфологию, антиязыки сильно перестраивают свой лексический состав (такое явление Халлидей называл релексикализацией). Язык офеней и воровской жаргон [О наращивании лексики в воровском жаргоне можно прочитать тут: Лихачев Д. С. Черты первобытного примитивизма воровской речи // Язык и мышление. Le langage et la mentalité. М, Л: Изд-во АН СССР. № III–IV. 1935. С. 47–100.] и любой тайный профессиональный язык включают в себя набор новых, существующих только внутри социальной группы слов. Во-вторых, некоторые понятия внутри группы перепредставлены количественно. Мы все сталкивались с этим явлением (особенно страдают переводчики). Откройте любой словарь сленга: вы увидите длинный ряд слов, которые, по сути, означают только одно понятие. Например, в тайном бенгальском языке, распространенном в криминальной сфере Калькутты 1970‑х годов есть 24 специальных слова, нюансированно передающие понятие «молодая девушка» [Mallik B. Language of the Underworld of West Bengal. Research Series. № 76. 1972. Calcutta: Sanskrit College. P. 22–23.]. Они подчеркивают ценности, важные внутри данной группы: жаргонные слова усиливают патриархальные отношения и часто описывают женщину как пассивный сексуальный объект.

В 1990 году польский лингвист Анна Вежбицка, эмигрировавшая в Австралию, написала статью «Антитоталитарный язык в Польше» [Wierzbicka A. Antitotalitarian language in Poland: Some mechanisms of linguistic self-defense // Language in Society. 1990. Vol. 19. № 1. P. 1–19. Сокращенный русский перевод можно найти тут: Вежбицка А. Антитоталитарный язык в Польше: механизмы самообороны // Вопросы языкознания. 1993. № 4. С. 107–125.]. В этой ставшей очень известной работе Вежбицка уточняет и дополняет многие идеи Халлидея. Она описывает антиязык как «языковую самооборону», возникшую в социалистической Польше 1970–1980‑х годов. Носители польского антиязыка — не криминальное меньшинство (как считал Халлидей), а большинство жителей Польши, и для них антиязык является не выученным, а родным. Но самое главное — это язык политической борьбы: он помогает говорящему оказаться вне правил социалистической системы, разрушить ее, предложив альтернативные (часто обидные или презрительные) названия для сакрализованных объектов. Например, тайная политическая полиция официально называлась Отделом государственной безопасности, и ее сотрудники говорили «Безопасность» или «аппарат», а носители польского антиязыка — только «УБ» (Urząd Bezpieczeństwa). Формально это просто обычная аббревиатура, но, по утверждению Анны Вежбицка, ее использовали — с оттенком презрения — только те люди, которые воспринимали себя вне этой системы и даже в оппозиции к ней. Кроме того, аббревиатура УБ слегка созвучна слову ubikacja (‘уборная’).

Но, чтобы русскоязычному читателю был более понятен механизм этой «языковый самообороны», лучше обратиться к рассмотрению современного русского примера. В современной России есть официальное название институции, которая в последнее время взяла на себя контроль внутренней политики. Это Администрация президента РФ. Большое количество россиян, которые находятся в сложных отношениях с действующей властью, называют Администрацию Президента РФ просто аптека, апешечка или даже Анна Павловна (так комически расшифровывается аббревиатура АП). Такие внешне невинные, панибратские, презрительно-ласкательные имена вряд ли могут встретиться в речи сторонника действующего режима. Они позволяют продемонстрировать, что говорящий как бы «вынимает себя» из официальной российской иерархии. Тот, кто называет Администрацию Президента «Анной Павловной», показывает, что он относится к большому и пугающему институту как к неприятной тетке. Эти субституты не просто описывают неприятную реальность с юмором — они могут трансформировать понимание этой реальности, делая ее менее страшной и таким образом помогая выжить.

Слегка романтическая концепция Анны Вежбицкой предполагает, что антитоталитарный язык всегда сражается, чтобы в конечном итоге разрушить идеологический контроль. Я бы сказала, что это не прямой протест, но способ объединения слабых за спиной «сильных» с целью создать ту самую альтернативную реальность, где нет страшных институций, а есть «аптека» или «уборная» (тут можно вспомнить, как некоторые россияне, недовольные деятельностью Министерства культуры, стали называть это учреждение «прачечная», цитируя известный анекдот [Такое презрительное прозвище Министерства культуры восходит к анекдоту: «Звонок: „Простите, это прачечная?“ — „Х…чечная! Это Министерство культуры“».], и это презрительное прозвище постепенно закрепилось).

С точки зрения социальных антропологов, возникновение антиязыков в авторитарных и тоталитарных режимах есть часть более общего феномена — «оружия слабых». Антрополог Джеймс Скотт во время полевых наблюдений в Малайзии обратил внимание, как крестьяне, которые не могут себе позволить вступить в прямой конфликт с налоговыми инспекторами, прибегают к самым разным формам косвенного — и главное, ненасильственного — сопротивления. Кланяясь и приветствуя очередного сборщика налогов, малазийский крестьянин держит «фигу в кармане»: он сделает неприличный жест, понятный только своим, или расскажет в кругу семьи крайне непристойную шутку после его отъезда. Такое ненасильственное сопротивление власти — «оружие слабых» (weapon of the weak) — может выражаться в песне, анекдоте, словечках для «своих», обидных прозвищах и даже в саботаже [Scott J. Weapons of the Weak: Everyday Forms of Peasant Resistance. New Haven: Yale University Press, 1985.]. Это подмигивание для своих и высмеивание чужих возникает во многих культурах и в самых разных формах. Например, в оккупированной нацистами Норвегии были распространены скрытые знаки ненасильственного сопротивления [Об этих скрытых знаках норвежского сопротивления подробнее можно прочитать в работах: Stokker К. Folklore Fights the Nazis: Humor in Occupied Norway, 1940–1945. London: Fairleigh Dickinson University Press, 1995. P. 207–209; Riste О, Nökleby B. Norway 1940–45: The Resistance Movement. Oslo: Nor-Media A/S, 1970. P. 17; Wehr Р. Nonviolent Resistance to Nazism: Norway, 1940–45 // Peace & Change. 1984. Vol. 10. № 3–4. P. 89.]. Студенты цепляли канцелярские скрепки за лацканы пиджаков, а в верхнем кармане у них могла торчать деревянная спичка головкой кверху. Некоторые граждане прикрепляли горошинку к пиджаку. Расшифровывались знаки следующим образом: скрепка — объединение против нацистов, спичка — знак «пламенной» ненависти к нацистам, а норвежское слово erter (‘горошек’) означает «дразнить». Но их назначение — не только и не столько передать скрываемую информацию, сколько объединить людей, продемонстрировать солидарность, незаметно подмигнуть собеседнику, чтобы он почувствовал, что он не один.