В 1972 году диссидент Марк Поповский в своем дневнике сделал запись про некоего знакомого, который удивительным образом получил выездную визу и спокойно путешествует по западным странам. Автор дневника считал счастливого обладателя выездной визы стукачом — это понятно из язвительной фразы в дневнике «А ведь Софья Власьевна задаром за границу никого не посылает» [Поповский М. Запись за 6 января 1972 года // Дневники. Рукопись дневника выложена на сайте проекта «Прожито»: https://corpus.prozhito.org/note/459807 (дата обращения: 15.03.2024).]. Поповский называет советскую власть Софьей Власьевной не для того, чтобы что-то скрыть, а для того, чтобы выразить свое презрение и отстранение (в похожих контекстах он упоминает Софью Власьевну еще четыре раза в своих дневниках). Логику эту можно было реконструировать так: «Я не согласен с этим миром, и я не буду играть по его правилам и не буду называть советские институты так, как требуется. Это больше не сокрытие, а дистанцирование, не обман цензора, а борьба за свободу выражения».

Это язык, рассчитанный не столько на внешнее потребление, сколько на внутреннее. В воспоминаниях правозащитницы Людмилы Алексеевой есть такой фрагмент: «„Если бы Галина Борисовна [КГБ] знала, что здесь сейчас печатается, дивизией оцепила бы весь квартал!“ — воскликнул один из наших помощников, начав считывать машинописный текст» [Алексеева Л., Голдберг П. Поколение оттепели. Воспоминания. М.: Захаров, 2006. С. 168.]. Совершенно очевидно, что ироничное название могущественного и страшного Комитета госбезопасности Галиной Борисовной внутри группы никак не служит целям конспирации. Это способ подмигнуть своим и дистанцироваться от «правильных» советских людей с их советским официальным языком. Обращаясь к официальному институту как к малознакомой женщине, автор не просто шифрует послание, он вынимает себя из правил неприятного ему мира.

Литераторы брежневской эпохи оттачивают эзопов язык как прием. Как сформулировал Лев Рубинштейн, «в этой среде [интеллигенции] искусство сводится к искусству обманывать начальство. И обходить цензуру со всех сторон» [Интервью с Л. С. Рубинштейном. 2021.]. Сам он, кстати, не был согласен играть в такие «кошки-мышки» с цензурой: «Я в те годы яростно всё это ненавидел».

Так происходило идеальное воспитание читателя, который учился видеть скрытые смыслы практически везде (и даже там, куда создатель текста их не вкладывал). Позднесоветская интеллигентная публика ожидала, что литература или спектакль по умолчанию является эзоповым сообщением и скрытые смыслы есть в самых привычных фразах. Лев Рубинштейн рассказывает о таком эффекте ожидания эзопова языка читателями даже в самих «правильных» текстах:

...

Вот в том же театре на Таганке какой-нибудь там спектакль «Десять дней, которые потрясли мир» — по сцене бегают революционные матросы, а в зале сидят интеллигентные люди, которые переглядываются, понимая, что на самом деле всё это имеется в виду наоборот. Они кричат: «Да здравствует», «Вся власть советам!», а выражения лиц у них такие, как будто бы они говорят: «Долой советскую власть!», понимаете? И интеллигенция очень на это клевала, очень этим воодушевлялась [Интервью с Л. С. Рубинштейном. 2021.].

Привычка к созданию и поиску скрытых сообщений, по мнению Льва Лосева, парадоксальным образом улучшало и сам эзопов текст, и понимание его читателем, потому что вынуждало делать послание разноплановым, сложным. Недаром английский вариант книги Льва Лосева по мотивам его диссертации иронично называется «О пользе цензуры» [Losev L. On the beneficence of censorship. Op. cit. 1984.].

Однако я недаром написала в начале статьи, что эзопов язык был распространен «почти» повсеместно. Мы не должны думать, что абсолютно все советские граждане говорили на втором языке, призванном маскировать крамольное содержание. Некоторые бывшие советские граждане, не находившиеся в конфликте с советской властью, не имевшие опыта тюремной переписки или чтения между строк литературных произведений, не использовавшие антиязык для солидаризации, часто отрицают сам факт существования эзопова языка. «При советской власти мы всегда говорили прямо», — сказала одна из моих собеседниц, 65-летняя жительница города Чебоксары. Как правило, эти же люди не замечают языковых изменений и сейчас, в 2022–2024 годах.

Экран и маркер: шифровка и дешифровка эзопова языка

Мои школьники привыкли в походах слушать под гитару «песенку о весне» (как они ее называли), положенную на музыку бардом Сергеем Никитиным.


Да разве могут дети юга,
Где розы блещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.

Трудно винить школьников, а также студентов, которые искренне считают, что это милое стихотворение про ожидание весны. Но текст песни — это стихотворение Ильи Эренбурга, написанное в 1957 году и опубликованное в «Литературной газете» 21 июля 1959 года под названием «Северная весна» [Эренбург И. Стихотворения и поэмы. СПб.: Академический проект, 2000. С. 532, 749. Спасибо О. А. Лекманову за помощь в написании этого комментария.]. Человек, выросший в советское время и получивший советское или постсоветское образование, чувствует, как говорят, «нутром», что текст этот вовсе не о природе. В своей книге Лев Лосев постоянно пытается разложить подобное «чувствование» на составляющие (правда, на других примерах). Каким образом мы понимаем, что в этом тексте есть скрытое послание?

Для Льва Лосева литературная эзопова коммуникация всегда осуществляется между тремя акторами. Первый актор — это автор, которому надо передать послание и не быть за это наказанным. Второй актор — это желанный читатель, который всегда ждет послания и готов его искать между строк. И наконец, третий актор — это нежеланный читатель, могущественный цензор. Автор всегда мечется между желанным читателем и страшным цензором, поэтому он вынужден применять одномоментно два приема.

Первое — он создает «экран». «Экран» в данном случае — это что-то загораживающее, отвлекающее наше внимание, создающее невинное на вид и фальшивое по сути послание. И если честно, то более удачным термином был бы не «экран», а «ширма» или даже «дымовая завеса». То, что современные читатели (как выяснилось после небольшого эксперимента в моем телеграм-канале в марте 2022-го, не только современные дети, но и вполне взрослые люди) воспринимают стихотворение Эренбурга как рассказ о природе, — это и есть удачно поставленный экран. Экран должен быть гладким и ни в коем случае не цеплять глаз бдительного цензора.

Но кроме цензора, у нас есть и читатель, ждущий знака, который подсказал бы ему, что текст, который он перед собой видит, это всего лишь экран, и его надо перевернуть или отодвинуть, проделать с ним какую-то работу. Такой знак Лев Лосев называет «маркер». Согласно определению Лосева, «маркер — это то, что позволяет переводить сказанное в эзопово наклонение» (с. 80).

Обычно маркер выражается в самых незначительных, на первый взгляд, деталях, которые привлекают наше внимание либо по совокупности странностей в одном тексте, либо, например, благодаря анахронизмам. И мы начинаем думать, что что-то тут не так. В идеальной ситуации цензор видит только экран, а читатель — и маркер, и экран. Более того: бдительный читатель будет наслаждаться тем, как умело он отыскал маркеры и обошел экран. Поэтому — несколько парадоксальным образом — гонка вооружений с цензорами воспитывает более изысканного читателя, усиливает его вовлечение в текст и поощряет думать над каждым написанным словом.

Какие маркеры вы найдете в стихотворении Эренбурга (кроме знания контекста — стихотворение написано автором термина «оттепель» после смерти Сталина и развенчания Хрущевым культа личности)? Проведите над собой мысленный эксперимент, прежде чем снова прочитать те же самые строки.


Да разве могут дети юга,
Где розы блещут в декабре,
Где не разыщешь слова «вьюга»
Ни в памяти, ни в словаре,
Да разве там, где небо сине
И не слиняет ни на час,
Где испокон веков поныне
Все то же лето тешит глаз,
Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берет,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лед.
А мы такие зимы знали,
Вжились в такие холода,
Что даже не было печали,
Но только гордость и беда.
И в крепкой, ледяной обиде,
Сухой пургой ослеплены,
Мы видели, уже не видя,
Глаза зеленые весны.

Первый маркер — это странная детализация. «Мартовские стужи». Формально это про весну, но все советские читатели этого стихотворения помнили о том, что Сталин умер 5 марта 1953 года. А перед смертью генералиссимуса наступили «холода» — последняя и страшная волна репрессий. В январе 1953 года были арестованы кремлевские врачи — их обвинили в том, что по заданию израильской и британских разведок они собирались убить членов Политбюро (и, собственно, одного — Жданова — уже убили). Началось «дело врачей», которое вылилось в страшную антисемитскую кампанию: евреев увольняли, выгоняли, оскорбляли и арестовывали. В конце февраля и начале марта 1953 года («мартовская стужа») ходили чудовищные слухи о том, что «еврейских врачей-убийц» повесят на Красной площади, а всех евреев депортируют в Биробиджан, или в степи Казахстана, или в еще более страшное место.