Лилия Волкова

Изнанка

Самая обыкновенная безделица приобретает удивительный интерес, как только начинаешь скрывать ее от людей.

Оскар Уайльд

Всякую тайну можно так или иначе узнать, можно выхватить ее из уст другого человека ласками или пытками, но тайна будущего спрятана, утаена от нас так, как будто никакого будущего и никакой тайны и нет.

Нина Берберова

I

Андрей

Слева — облезлая стена гаража. Справа — шершавый бетон панельной хрущевки. За спиной — узкая щель, воняющая дерьмом и блевотиной. Зажали. Все.

Он, конечно, нарывался. На уроки и обратно шел не безопасной дорогой, мимо универмага и химчистки, а хамырями. Проходя по школьному коридору, не опускал голову и не отводил глаза. Наказание за такую дерзость следовало неотвратимо, как день после ночи, как головная боль после пива, украденного из отцовских запасов: пендель, щипок, подзатыльник, мерзкие слова в спину. Но под внимательно-змеиными взглядами учителей его врагам было не развернуться. То ли дело загаженные пустыри, заросшие сорной травой, или полузаброшенные дороги с ржавыми «ракушками» по обочинам. Или, как сегодня, задняя стена обшарпанной хрущобы с зажмуренными глазами окон. Начало ноября. Середина буднего дня. Никто ничего не увидит и не услышит.


Он нарывался. Но сегодня для решающей встречи был категорически неудачный день. Андрей был в обновке — долгожданной, фасонистой. Куртку из мелкорубчатого импортного вельвета мать дошила вчера поздно вечером. Повезло: одна из клиенток купила больше материала, чем нужно на костюм. Брала в Москве, за большие деньги, как сказала мать. Ширина у ткани была нестандартная, осталось много обрезков, которые благодарная заказчица забирать не стала. Даже не обрезков — роскошных лоскутов, из которых мать за пару вечеров соорудила Андрею куртку. Вчера она все гнала его в постель, но он ходил кругами — уже готовый ко сну, наспех умытый и с остатками мятного «Жемчуга» на зубах. «Ты только нос моешь. А щеки? А шею?» — мать отвлекалась от шитья и, лизнув носовой платок, оттирала с его лица то ли реальную, то ли воображаемую грязь. Андрей сердился, прятался в своей комнате, но потом снова вскакивал с кушетки и на цыпочках шел на кухню, где сидела за столом мать. Швейная машинка — старенькая, но надежная, подольский клон безотказного «Зингера», была уже зачехлена. Мать пришивала пуговицы, тоже шикарные, металлические, почти фирменные. Все, последняя! Он выхватил куртку из рук матери, надел — мгновенно! — и вышел в прихожую, к гардеробу с зеркальной дверцей. С синими сатиновыми трусами и клетчатыми тапками куртка, конечно, смотрелась не так чтобы очень. Надо бы джинсы, сапоги вроде ковбойских… Ну и ладно, вещь все равно получилась классная, рыжая, как львиная шкура. И что из лоскутов — совсем незаметно. Умеет мать, не зря заказы косяком идут. А карманы — объемные, с широкой обстрочкой — он придумал сам, точнее, подсмотрел у актера во французском боевике. Как там его?.. Да неважно! Андрей встал перед зеркалом прямо, повернулся в профиль, втянул живот и выдвинул челюсть.

— Ну что, доволен? — С кухни вышла мать, снова что-то стерла с его щеки. — Когда ж ты умываться научишься? Такой большой, а…

— Нормально. Пасиб. Я надену завтра? — Увертываясь от ее руки, неловко и болезненно изогнул шею. Вельветовый воротник мягко прильнул к ней, будто обнял.

— А не застынешь? Вроде мороз обещали.

— Я свитер пододену. Все, я спать! — Последние слова он выкрикнул шепотом уже из своей комнаты. Там аккуратно снял куртку, повесил на спинку стула, сдвинул его ближе к изголовью кушетки. Приподнял один рукав и устроил рядом с подушкой, лег, положил руку на бархатистую ткань и моментально уснул.


Сейчас он стоял, зажатый в вонючем углу, и жалел только об одном: что не додумался снять обновку и сунуть в сумку. Напротив стояли враги. Их было трое: Калякин, Калашов и Никонов.

Заводилой был Петька Калякин, которого Андрей помнил пухлым малолеткой, шкодливым, но добродушным. Уже во втором классе Калякин сполз с неуверенных «четверок» на полновесные «трояки»; а в нынешнем восьмом не слишком успешно балансировал между «удом» и «неудом» по всем предметам, включая поведение. За последний год он сильно изменился: Андрею иногда казалось, что Петька вырос раза в два — и в высоту, и в ширину. Вечно какой-то замызганный, с огромными ногами в уродливых ботинках местной артели, с лицом, напоминающим разваренную картошку в мундире.

— Ну что, Барганов, допрыгался, говнюк? Довыступался, сморчок. Страшно, да? А ты не бойсь! Мы тебя постепенно. Сначала вот Серёня тебя маленько…

Калашов, которого все и всегда называли только Серёней, внешне был полной противоположностью Калякина: стройный, даже изящный, невысокий — всего на полголовы выше самого Андрея, все восемь школьных лет стоявшего на физкультуре последним. Серёня неплохо учился; кажется, даже читал книжки. Только в лице его была какая-то мерзотность и почти неуловимая схожесть то ли с крысой, то ли с хорьком.

— Давай, Серёня, готовсь! И ты, Никонов, тоже! Че ты там? Иди сюда, придурок!

Зачем Калякину в его свите понадобился Никонов — сутулый, почти горбатый парень с унылым лицом и непропорционально длинными руками, Андрей мог только догадываться. Похоже, Петьке просто нравилось иметь неограниченную власть, пусть даже над недоумком. Но ради этого терпеть Никонова? Каждый день, не только в школе, смотреть на его слюнявый полуоткрытый рот; на то, как длинными пальцами он без конца ковыряется в носу, вечно заложенном, делающим его голос тошнотворно гнусавым? А хуже всего было то, что Никонов жрал свои сопли! Андрея передернуло.

— Че дергаешься, Барганов? Страшно? Или холодно? Че, не греет куртец? Пацаны, прикиньте, какой у этого недомерка куртец модный! — Калякин смачно поцокал языком. — Откуда, Барганов? Папаша из Ма-асквы привез? Он же у тебя ма-асквич бывший, кажется? Или мамаша у клиентов матерьяльчик притырила? Моя мать говорит, что она от каждого заказа хоть кусочек, да урвет. Слышь, а твой папаша себе бабу по размеру подбирал — той же тараканьей породы?

Андрей молчал. И даже не шевелился. Только что-то дергалось над левым глазом и подрагивали губы. Не от страха. От слов, готовых сорваться с языка, от недавно обретенного знания, пока некрепкого, не проверенного настоящим делом. Еще даже не знания — подозрения.


— Никонов! — Калякин обернулся. — Ну, где ты там? Опять сопли жуешь? Мля, не подходи ко мне! Вытри руки, придурок! О! Точно! Давай, вытирай! Об куртец баргановский! Мяконько будет! — Калякин заржал и, зайдя за спину Никонова, распяленной ладонью толкнул его на Андрея.

Ни увернуться, ни оттолкнуть Никонова Барганов не успел; вымазанные в слизи пальцы ткнулись куда-то в плечо. Или в грудь. Он не понял. Но именно это прикосновение сработало как спусковой крючок — и он заговорил, глядя Никонову прямо в лицо. Лицо человека, которого он, наверное, мог бы даже пожалеть — если б все сложилось иначе.

— Ты дебил, Никонов. Ты хоть догадываешься об этом? Хоть на это твоих убогих мозгов хватает? А знаешь, почему ты дебил? Потому что отец твой — алкаш. И всегда был алкашом, и мать твоя боялась от него рожать, потому что от алкашей только дебилы рождаются!

Уже после первых слов Никонов стал пятиться, не отводя от Андрея широко раскрытых, почти выпученных глаз. Двигался он медленно — будто хотел непременно дослушать до конца.

— Ты, Никонов, уже так свою мать достал, что она тебя в интернат для дефективных хочет сдать. И будут там тебя всякой дрянью колоть. И проживешь ты там, Никонов, всю свою жизнь и сдохнешь там, привязанный к кровати, никому не нужный, вообще никому!

Последнюю фразу Андрей почти выкрикнул и, казалось, вместе со словами вытолкнул из легких весь воздух, весь до последнего глотка. На мгновенье дыхание перехватило. На долю мгновения.

— Так. Кто там у нас следующий? Серёня у нас следующий!

Никонов, сообразивший, что с ним разговор закончен, сказал в пространство — с паузами, будто во сне: «Мне домой. Я домой» и побрел прочь. Калякин что-то буркнул ему в спину, но потом махнул ручищей и посмотрел на Барганова удивленно и даже как-то весело.

— А ты, смотрю, осмелел, сморчок. Разговорился. Все, что ль? Ну, ща получишь свое! Серёня!

— А вот это правильно. Сейчас Серёня, а потом и до тебя очередь дойдет.


«Правду говорить легко и приятно», — вспомнил Андрей. Отец часто говорил эту фразу, когда уговаривал его признаться в чем-нибудь постыдном. Вроде это из какой-то знаменитой книги. Андрей не читал и отцу не верил, а зря. Так и есть.

— Ага, Серёня. Он у нас ссыкун. Ты знал, Калякин, что твой лучший друг ссытся в постель каждую ночь? И под простыней у него — у тебя, Серёня! — клеенка, как у сосунка. И как же тебе в институт ехать поступать? В общаге-то как? Тоже клеенку подстилать? А с бабой в койку как? Заснули сухие, проснулись — в луже! Мать тебя по врачам таскает, только без толку. Всю жизнь будешь ссаться и мочой вонять!

Остолбеневший Калашов вдруг очнулся, кинулся на Андрея, дал под дых, потом с размаху вмазал по лицу, стал совать мелкие кулаки в подбородок, в скулы, в нос. На верхнюю губу Андрея потекло горячее и соленое, и он засмеялся разбитым ртом.