В картине неясность, лирика, главное — неуловимость, легкость. Картина в точках и штрихах как будто покрыта легкой завесой воздуха, plein’air’a. В музыке — полифоничность, сложность, тоже неясная лирика, и тоже — неуловимость.

Это, конечно, хорошо, что сходство есть.

Значит, есть идеи, теоретич. основы, общие для всех видов искусства.

Мне хочется теперь писать, много писать.

Играют vivace, III часть…

Кончили скерцо, маленькая изящная часть.

И вместе — сложная, нравится мне этот композитор — Глиер.

Странное совмещение у него русского стиля и модернизма.

Русская мелодия сменяется сложным отсутствием ее.

IV часть начинается восточной темой.

Сложнейше разработан этот квартет.

Декадентская разработка в восточной мелодии, в скрипке.

Вот странно. Какой-то новый, зловещий колорит.

Опять русская мелодия.


4 августа

“Там, где молчит слово, — там говорит звук. Безсильная в передаче акта воли, музыка может глубоко и интенсивно раскрыть внутреннее состояние человека, передать чистую эмоцию”.


20 августа

Больше двух недель я не писал. Многое действительно решилось. Поступил в Коммерческий институт и, главное, в музыкальное училище. Свершилось! Именно свершилось.

Планов на этот год — бездна!

Учиться много музыке, сдать к Рождеству в Институте 5 экзаменов, в мае еще 4, занятия немецким языком, хочу пару уроков иметь. Придется мне пробыть в институте целых четыре года. Все для правожительства. Тогда прощай и музыка, и педагогика, и “заграница”. Впереди дорога банковского служащего, мелкая, поганая, с ежегодными надбавками. Постепенно и помаленьку втянешься в лямку до той поры, пока не почувствуешь невозможность оторваться от должности. Если я еще брошу музыку, то совсем погибну. Бывают иногда времена, когда исключительно живу грезами, когда я совсем ухожу от повседневной жизни. Во мне живет большая часть Рудина и Пер Гюнта. Боюсь, что я никогда не исполню, по слабости своей, и сотой доли своих мечт.


5 ноября

Страшный день. Скончался Толстой. Я теперь совсем спокоен, и как-то даже отрадно вспоминать, что полчаса назад я стоял в темной передней, рыдая в платок, и страшно боялся, чтобы кто-нибудь не услышал. После слез легче становится на душе. Действительно, слезами выплакивается горе.

На улице продают маленькие листки. Как-то страшно стало на душе, с замиранием проходил мимо читавших листки.

Дождь льет медленно, непрестанно, одуряюще.

В окне магазина большой портрет Толстого. Карточка “скончался 4/xi 1910”.

Приду домой — расскажу, нет, не расскажу.

Всегда если слышишь новость — первая мысль: скорее другим рассказать. Не скажу дома.

Вот мир, весь мир переживает такое несчастье, а я упорно, не переставая, думаю только о самом себе. Слушаю свои мысли, сочувствую своему горю, думаю о печальном выражении лица.

А Генрих в Одессе, наверное, тоже плачет. Лежит на кровати и плачет. Самый близкий, старший брат. Жаль, что его нет рядом.

Я у стола, а дождь льет. Не выдержал: “Мама, Толстой умер”. Не удержался я и заплакал, выбежал в столовую, в переднюю и сильно плачу… Они ничего, совсем ничего не понимают.

Думаю — это такой общий, общественный закон? Или наша семейная трагедия? Почему мои родители, такие добрые, любящие — никак не могут понять, чем мы все живем. Ни мои мысли, ни чувства? Неужели и со мной то же будет — и мои дети будут смотреть на меня с недоумением и думать: отец, такой добрый и любящий, но говорить с ним не о чем. Он погружен в свой мир, скучный и неинтересный. Нет, не может такого со мной случиться. Дал себе слово, что буду стараться понять жизнь своих детей, даже жить одной с ними жизнью. Только вот не знаю — возможно ли это?


5 ноября

Толстой не умер! Он жив! По телеграфу по все города мира сообщили, что он умер, но сообщение оказалось, к счастью, ложным!


7 ноября

Да, Толстой умер, только сегодня, 7 ноября в 6 ч. утра.

Я (опять я!) принял это известие почти совсем спокойно. Свое я уже выплакал раньше.

Когда-то я говорил следующее: смерть — это такая страшная штука, что самое лучшее — это о ней никогда не думать. Кто всегда думает о смерти, тот, конечно, перестает видеть смысл жизни, даже не смысл жизни, а смысл наших повседневных маленьких дел; такому человеку нужно только повеситься.

Но люди не вешаются, значит, в повседневных маленьких делах есть смысл, значит, не нужно думать о смерти.

Эти мысли в моей голове имели такой стройный крепкий вид; изложенные на бумаге, они какие-то недодумано-наивные, детские. Но я знаю, что говорю. Человек умер — тотчас все люди должны забыть его. Когда-то я говорил, что на своем смертном одре я разорву все свои фотокарточки, бумаги, попрошу детей не говорить обо мне. Запрещу носить траур.

Нужно подтолкнуть процессы, кот. и без того время сделает.

Вообще кошмарно-страшно все прошедшее, которого нельзя вернуть. Жизнь мчится ужасающе-быстро.

“Жизнь — миг”. Поэтому нельзя отдаваться воспоминаниям, отравляющим настоящее, в кот. только и есть смысл. Что может быть более ушедшего времени?


8 ноября

Бывают времена, когда я положительно не терплю своих родителей; это бывает, когда я часто говорю с ними серьезно. Когда же я их не вижу, то меня начинает тянуть к ним. Однажды я рассказывал одной знакомой о папе очень много, до того говорил, что чуть не расплакался: слезы в горле начали звенеть, а вот теперь мне неприятно, что нужно сегодня вместе обедать. Мы совершенно чужие люди, и я почему-то живу на его счет. Когда мы вместе идем или должны ходить куда-нибудь вместе (всего этого я тщательно избегаю), то я начинаю болтать и молоть всякий вздор, чтобы не молчать. Он никогда не интересуется мною; он, кажется, совсем не уважает меня, моих убеждений, привычек и вместе с тем любит меня, наверное. Странная любовь!

Я чувствую, что они главным образом меня озлобляют и раздражают по пустякам. Часто я виноват только тем, что рассказываю то, чего не следует; что возбуждаю разговоры, которые, наверняка, их не убедят. Теперь я меньше и меньше разговариваю с ними.

Маму я иногда люблю, но совсем не уважаю. Это что-то страшное. Чужие люди собрались, грызут друг друга, портят только жизнь и вдобавок живут все на чужой счет. Папа работает как вол. А со стороны кажется, что “счастливая семейная жизнь”. Хуже всего, что я сам мало-помалу чувствую, что у меня будет такая же семейная жизнь.

Нет, неправда, этого у меня не будет! Я горячо верю в это.


9 ноября

Роденбах. “Bruges la Morte”. Искусство, питающее корни свои в смерти. Страшно. Нельзя об этом думать.

Два года назад умер дедушка, смерть кот. меня не тронула ни капельки.

На днях я держал Раечку на коленях. Она слабая, хилая, бледное красивое личико с оттенком интеллигентной задумчивости. Думал о ее смерти. Казалось мне, что я хожу по комнате, держа в руках умирающую Раечку. Вдруг я понял этот миг, когда прижимаешь холодный трупик к груди и чувствуешь гигантское безсилье удержать уходящую жизнь.

Вот я теперь пишу это и что-то в горле начало щекотать, когда я вспомнил это… Раечка сейчас в другой комнате поет песню про комарика.

Самое лучшее — вырвать в тот миг из своего сердца все место, принадлежавшее умершему, вычеркнуть его из воспоминаний, забыть любовь. Забыть!.. Невозможно-трудно, но нужно!

С другой стороны, зачем человеку насиловать свои чувства. Время само загладит все неровности и угловатости переживаний. Человеку хочется поплакать, погрустить, пожаловаться на несправедливости судьбы. Хочется отдаться воспоминаниям, как завтра захочется помечтать?..

Что-то на душе неспокойно. Какое-то неясное ощущение тяжести, чего-то, что должно случиться…

А в Астапове лежит спокойно Толстой, обмытый, одетый в рубашку. Лицо спокойно-спокойно.

Вероятно — даже торжественно. Внимательно слушает всю мировую суету вокруг.


10 ноября

В церкви. По ком-то панихида. Эти дни меня посещают мысли о религии, о славе, в особенности славе. Разум мне доказывает ненужность славы, чувством же я страстно, напряженно хочу славы, славы самой пустяшной, лишенной всякого внутр. смысла. Андрей Болконский, то есть Толстой, об этом размышлял. О тщете и ничтожности “любви людской”. А мне хочется, чтобы на перекрестках упоминалось мое имя, чтобы все хвалили меня, восхищались мной.

Я прекрасно знаю, что если бы я достиг такого положения — я скоро разочаровался бы в нем. Все люди знаменитые подтверждают это. Толстой, Арцыбашев, Чехов и др. Я знаю, что слава несет с собой внешний эффект и внутреннюю пустоту, несет с собой массу лишений, неприятностей, горя, в особенности тяжесть отсутствия одиночества, постоянного общества, знаю еще, что слава ничто пред самым великим в нашей жизни — смертью (как Арцыб. еще сказал). Он так хорошо и тепло рассказал о смерти поэта Башкина: “…перед лицом умирающего, пред утихающей грудью, делающей последние судорожные вздохи, — как ничтожна, как мелка показалась мне моя слава, громкое имя, литературные заслуги”.

Разум мой все это принимает, но душа хочет видеть “Я. Осецкий”, напечатанное жирным шрифтом в газетной статье. Как это мелко и ничтожно, но все-таки этого хочется.