Лоуренс Норфолк

Носорог для Папы Римского

Посвящается Вините

Благодарности

Автор признателен Томасу Хардеру за его перевод свидетельского отчета Якопо Модести о разграблении Прато (с итальянского), профессору Герману Вальтеру из Мангеймского университета за экземпляр «Historia Senensium» Сигизмондо Тицио, обнаруженный в библиотеке Ватикана его коллегой, Ингрид Д. Роуленд из Чикагского университета, и, наконец, музыкантам «Кронос-квартета» за их аранжировку «Purple Haze» Джими Хендрикса для струнного квартета.


Все рыбы едят. Все рыбы мечут икру.

Немногие рыбы мечут икру там, где едят.

Арне Линдрот

I. Винета


Когда-то это море было промерзшим насквозь. Высокие горы взирали на ледяную равнину, стегаемую поземкой, что билась об изломы гранитных берегов. Пройдут столетия, прежде чем галька и валунная глина поведают о том, как мучительно медленно полз лед по скалам и песчанику; морены и кряжи доложат о наступлениях и отходах, сформировавших впадины и подводные гребни. Так было подготовлено к принятию моря дно — задолго до того, как море его покрыло. Но во времена междуцарствия здесь правили льды.

Линии сброса и разломы затягивались, зарастали, становились неразличимыми на дне гигантской чаши, еще не ставшей ни Балтийским морем, ни Финским, ни Рижским, ни Гданьским заливами. С севера мчались вьюги, слой за слоем на земную твердь ложились снега, и твердь прогибалась под их тяжестью. Будто перлини разбитого флота, переплетались в кромешной тьме жилы мерзлой нефти. Ледяные глыбы были усеяны оспинами вмерзшего в них песка: казалось, песок вырвало из земной поверхности каким-то чудовищным взрывом, и он, вместе с галькой, навечно застыл в бескрайнем холоде, не согретом ничьим дыханьем, потому что здесь царствовала смерть.

Но вот поверхностный сбой: бледный диск света, прорастающий в покрытом снежными крапинками небе, намекает на радикальное смещение оси, бури теряют мощь, превращаются в порывы ветра и в злобные вихри, ледяные гиганты вопиют в ночи. Дюйм осадков — тысяча лет, геологическая эра — всего лишь угловой градус: таяние уже началось, но еще много веков будут дыбиться и огрызаться льды, пока первые их кристаллы не растают, не растекутся к северу по иззябшей поверхности, превращая ее в зеркало, в котором солнце наконец сможет узреть свой лик. Лучи света шпарят по льдам прямой наводкой, пробивают бреши в их обороне, и вот уже на полярный холод наступает массированный фронт разогретого воздуха. Талые воды струятся меж сверкающих надолбов и скал, замерзают, оттаивают вновь. Легкие живого существа, по недомыслию сунувшегося в эту студеную пустыню, не способны были бы перенести обжигающую сухость ночного воздуха, да и ветер мгновенно превратил бы это существо в камень. Днем ледовое небо бесстрастно глядит на результаты того, что натворила ночь, на валуны, на каменные осыпи, на щелочные элементы, пока еще томящиеся внутри инея. Там, куда не пробираются солнечные лучи, лежат спрессованные временем соли.

Но дни становятся длиннее, и все шире разливаются талые воды, средние температуры поднимаются, надо льдами встает влажный туман. Лукавые струйки проникают все глубже, пробивают себе путь сквозь скалы, устраивают тайные сходки на каменистом дне. Огромное ледяное поле на самом деле уже плавает, хотя слой воды под ним не толще дюйма, однако вода уже диктует льдам свою волю. Поверхность льдов все больше изборождена расселинами и каньонами, огромные кристаллы дробятся и рассыпаются, по дну образовавшихся ущелий бегут ручьи, они разъедают спрессованный лед и, напитавшись им, взбухают, превращаясь в реки. Воздух сотрясается от небывалого грохота — то рушатся ледяные колонны и арки. Прозрачные водоразделы опадают, расползаются, все обширнее и глубже становится то, что не назовешь пока ни твердью, ни водой — разве что уподобить это архипелагу айсбергов, дрейфующих по океану собственной истаявшей плоти? И клубится туман, такой влажный, что и не поймешь — воздух это или вода. Сбитые с толку, ставшие вдруг беспомощными ледяные горы, над которыми все растет и растет зеленоватая вода, крошатся, отсылая на поверхность осколки, — там их добивает солнце. В водной колыбели качаются маленькие плавучие льдины, солнечные лучи поднимают их в небо и превращают в облака, облака рассеиваются, становятся ничем. Где прежде был лед — теперь колышутся воды.

Но, как и прежде, они пустынны. Растет температура, воды растекаются на север и на восток, бурлящая плоть их движется сначала на юг, потом на запад — как когда-то льды. Все эти перемены — местного порядка и ограничены западным направлением, вернее, здесь они заметнее. Но разве северные горы стали много ниже, а Аландские острова уменьшились числом? И насколько глубже стала Ландсортская впадина? Пусть воды, благодаря таянью льда, и стало больше, но подъем ее, за счет огромного пространства, не так уж и заметен, и его недостаточно, чтобы затопить острова и вползти на утесы. Движенье идет и вглубь, и вширь. Слежавшуюся массу начинает распирать, попранное дно восстает и наносит ответный удар, гонит воду к югу и западу, по обрамляющим Зеландию проливам Большой Бельт и Эресунн. Невысокие скалистые пороги, кажется, еще сильнее пригибаются перед медлительной неотвратимостью талых вод, и, когда таяние достигает самых северных, самых укромных уголков, вода переливается через скалы и устремляется на запад, к бурлящему от нетерпения океану, который ждал этой последней дани несколько миллионов лет. Пороги неспособны на сопротивление — они ведь изначально были задуманы как морское дно. Все резвее и резвее, легкомысленно прыгая с обрывов, подталкиваемая накренившимся дном, вода мчится по пути наименьшего сопротивления на встречу с могучим океаном. Последние береговые редуты обойдены с флангов, вода устремляется вниз по песчаным дюнам, туда, где океан уже распростер свои объятия, и водные языки уже пробуют на вкус незнакомую океанскую соль. Прошел лишь час после прорыва — и вот оно, трепещущее, самое юное море на земле.

А на севере путь к океану преграждает тысячемильная скалистая гряда, всю долгую зиму собиравшая снег. Весной снег начал таять, и по горным склонам побежали ручьи, закипели в оврагах. Скопившаяся на дальних плато и пустошах вода напитала широкие реки, они потекли на север и на восток. Дожди здесь частые, но недолгие, короткое жаркое лето сменяется осенней моросью. Первые люди увидели спокойное, сдержанное море с берегами, густо поросшими тростником. У южного берега — откуда воды и пришли — образовались извилистые протоки, вода выгрызла из земли материал для строительства отмелей, оголив красноватый песчаник, который потом безжалостно исхлещут зимние бури. Залежи целительной глины укутали истерзанный льдами гранит морского дна, лиловый вереск изукрасил пригорки на болотистом побережье. Воды здесь спокойные, густые дубравы и буковые леса дают древесину для постройки судов. Но что-то велит первым людям двигаться на восток, вдоль берега, — вместо того, чтобы отправиться морем на север. Есть путешествия, которым противиться невозможно, другие сводятся лишь к топоту. Люди обращают свои обожженные солнцем лица к загадкам суши, оставляя позади неуловимые течения, кругооборот потоков, возмущение воды. Дороги диктуют им, куда направляться.

Странное, кроткое, обрамленное тростником море мирно колышется в своей гранитной колыбели, еще не до конца стряхнувшей ледяную дрему, оно усеяно островами и ограничено на севере каменистыми берегами, оно вскормлено снегами и дождями и почти заперто выступом полуострова. Это море больше похоже на озеро, потому что стоит его водам добраться до океана, как они тут же замерзают и лед преграждает им дальнейший путь. Из-за пролива его воды манит к себе соленая океанская глубь, но море все никак не привыкнет к новым владениям и цепляется за свое прежнее существование, когда оно было продрогшим и безропотным. Слабые потоки, проникающие сквозь Скагеррак и Каттегат, намекают на далекие океанские штормы, но они медлительны и уступают стремительному напору дождевых и талых вод. В Арконской или Ландсортской впадинах эти покрытые пеной, желтые воды — почти совсем пресные, неподвижные, чуть ли не гниющие. Раз в два года северные проливы замерзают: море еще не утратило черт, свойственных льдам.

Первые люди не вернулись сюда. Торфяники, береговая поросль, вересковые пустоши — все это веками стояло нетронутым, но через Большой Бельт начала пробираться рыба, она метала в слегка солоноватой воде икру, жирела на морских улитках, креветках, водяных червях и рачках. Атлантический лосось и морская форель устремлялись на восток и нерестились в широких реках, чьи горловины задыхались летом от выбившихся из сил миног, пока их не растаскивали орущие чайки и крохали. У дна, где вода солонее, паслись морская камбала, лиманды, песчанки и пинагоры, а в устьях рек, где вода была почти совсем пресной, роились пескари, щуки и плотвички. В Арконской впадине метала икру треска, рыбины вырастали до гигантских размеров и пожирали друг друга. Весенняя и осенняя сельдь сбивалась в косяки на отмелях близ островов Рюген и Узедом. Миллионы существ плавали, плескались, метали икру и умирали в полном единении с природой, пока эти волны не разрезал первый киль и первые сети не поволокли к берегу богатый урожай. Набеги, сражения, резня; в неподвижном воздухе слышны звон доспехов, глухие удары, выпученные рыбьи глаза с любопытством наблюдают, как погружаются в их море бледные тела. Далеко от истерзанных берегов относили морские течения куски обшивки и рангоуты, застревали среди рифов смутные остовы кораблей.

Жизненные циклы сельди — время нагуливать жирок, время метать икру — были гибкими. Все прежние штормы их мало интересовали — от них оставались лишь сломанные весла да разбитые бочонки. Когда ветер начинал баламутить поверхность, сельдь уходила на глубину и искала убежища среди прибрежных скал, а когда волнение стихало, снова поднималась к поверхности в поисках пищи. Но этот шторм отличался от предыдущих: странный шторм — начинался-то он обычно, но потом стало происходить нечто непонятное. Рыбы, как всегда, ушли выжидать на глубину, но шторм все бушевал, все сильнее закручивал воду. Сельдь, забившаяся во впадины возле острова Узедом, трепетала от ужаса, потому что шторм с корнем выдирал водоросли, зачерпывал ил, ярость его проникала все глубже и глубже. Что происходило на поверхности, сельдь не знала, а там отмели отважно сопротивлялись наступлению на береговую линию, однако шторм откусывал куски берега и сплевывал их в подарок затаившимся рыбам. Истерзанные обитатели суши сдавались на милость обитателям глубин, разнообразным, многочисленным, терпеливым.

Для сельди прибрежные города были удивительными, таинственными местами, где под безлунным небом заканчиваются все пути. Здесь встречались, переплетались кильватерные волны, суда следовали одно за другим, оттуда, сверху, доносились глухие крики, и над косяками сельди, словно бесцельно бредущие стада, неуклюже проплывали неясные очертания днищ. Рыбы шли за ними до самого порта и погибали в сетях, которые обитатели суши вытягивали на борт, — в середке запутывались самые крупные рыбины, они пытались прорваться на свободу, но нити все туже впивались в жабры, и рыбины задыхались. Сквозь скопившуюся на поверхности грязную пену, особенно плотную у причалов и на отмелях возле мыса, невозможно разглядеть, что там, в городах, происходит. Но рыбы догадывались, что их, этих одиноких существ суши, очень много и что они ужасно непоседливы. Алчность — вот что движет обитателями городов. У них отсутствует плавательный пузырь, они перемещаются, повинуясь каким-то непонятным течениям, и где у них, в конце концов, расположены зубы, глотки, желудки?

Но что это? Новый призвук в ярости шторма или эхо особенно мощного удара? Огромные пласты глины сорвались с истерзанного утеса, глыбы песчаника с грохотом покатились и рухнули в пучину, волны наконец-то победили отмель, устремились вперед, отхлынули, и вслед за ними, не выдержав собственной тяжести, ушло то, что казалось намертво вросшим в сушу. Содрогнулось дно, взмыли тучи ила, забившие рыбам глаза и жабры, но постепенно ил осел, и стали видны масштабы разрушения. То, что опустилось на дно, было больше самого большого из кораблей, это было той самой тайной, которой так долго жаждали рыбы, и оно все еще было окутано собственным последом. Там, за мелководьем, лежало оно, раскинувшись необозримо, со всеми своими людишками, домами, повозками, скотом и ароматами, которые рыбы ощущали раньше только издали. Маняще-зловонное изобилие… Рыбы выжидали, они чувствовали, что буря стихает. Они таращились друг на друга, их толстые серебряные тела вились вокруг этих щедрых даров. И вот уже самые первые вильнули плавниками и устремились к цели. Побежденные существа, те, что жили наверху, принесли рыбам свою дань — город.

Старые сельди плавали вместе с его жителями, кружили вокруг храмов, надзирали над рынками. Они заплывали в окна и двери, выискивая неуклюжих гигантов в развевающихся одеждах, которые когда-то разгуливали по улицам. Колеблемые течениями, гиганты походили скорее на растения, чем на людей. Сельди всплывали, погружались, всплывали вновь. К ним прибивались косяки других рыб. Поверхностные слои бурлили от мириад мальков — им никогда не забыть выкованного штормом договора о дружбе. Со временем город станет для них таким же привычным, как морское дно, а потом и вовсе от дна неотличимым.

Дары и годы: водоросли подбираются все ближе к берегам, суглинистые почвы размываются и уносятся волнами. Отсутствие приливов означает, что выживают даже низкие берега и островки. Самые древние останки в море — акульи зубы да китовые челюсти. Дрейфуют по морю тростниковые плоты, порывы северного ветра загоняют их в лагуны и в устья рек. Парус погружается в колеблющуюся тьму, в ней посверкивают кубки и браслеты, чтобы исчезнуть в обволакивающем иле. Копья, ножны, лини, мешки с зерном — у всех свои траектории погружения. Пробитые корпуса кораблей сначала кренятся, а вот верхушки мачт ныряют сразу, но участь у всех одна: они попадают на дно. Существа, живущие на суше, тонут. Если лед не поддавался никому, то занявшая его место вода принимает всех, вода — умелый растлитель, в конце концов ей все отдаются. Сельдь это понимает. Со времен города — а ведь это было сотни поколений назад — их косяки никогда еще не были такими плотными и такими любопытными. Дань, ниспосылаемая сверху, всегда загадочна и неповоротлива, неуклюжа и бесформенна, исключений не бывает. Но это — оно не плавает и не тонет, а словно бы парит в воде так, как парят они. Они подбираются ближе, и это начинает дрожать, они чувствуют, как волнуется вокруг этого вода. В их отолитах отдаются какие-то глухие удары, плавники начинают трепетать. Здесь, на глубине, видно плохо, но что-то там, под этим, еще и болтается! Что это? Может, наконец-то ключ к последней тайне города? Что-то вьется там, наверху, они кружат все ближе и ближе, что-то напрягается, ослабевает и исчезает. Самая крупная из рыб тычется носом в пришельца: это наши, сельдяные воды, самые холодные слои! Но может, они ошиблись? Потому что это все-таки, кувыркаясь, тонет, скрывается из виду. Некоторые из рыбин теряют к нему интерес и уплывают прочь, а глубоководные течения подхватывают пришельца — фантастическую дань, дрейфующую в почти пресной, лишенной приливов воде, вскормленной весенними ручьями, обремененной памятью о льдах, усмиренной неровными берегами, становящейся все глубже и мрачнее по мере приближения к городу. Ну что, забыли об этом? Нет, не совсем. Тупые рыбьи носы тычутся в его бока. Любопытные сельди не позволяют этому погружаться слишком быстро, собственная странная форма выталкивает предмет на поверхность. Что же это такое? Вот что: в море погружается бочка, а в бочке сидит человек.

Тренировались они в Эвальдовом пруду, заросшем скользкими водорослями и усеянном рыбьими костями. По берегам его, вперемешку с дохлыми рыбами, гнили налетевшие из буковой рощи листья, в стоячей темной воде плавали хлопья пены. Пруд располагался позади сарая, в котором вялили сельдь, ярдах в пятидесяти от берега. Позапрошлым летом Эвальд пытался его осушить. Слева земля шла под уклон — он решил, что, если прорыть во влажной торфянистой почве канаву, вода из пруда вытечет. Но уже на следующий день края канавы обвалились, и пруд снова наполнился. Эвальд как раз вернулся с ярмарки в Воллине и печально взирал на возрождение собственного пруда. Он нацедил себе пива и уселся за рыбным сараем. Допившись до мрачной ярости, он взвел лисьи капканы и пошвырял их — один за другим — в стоячую воду: в назидание себе самому, чтоб больше не пускаться в столь глупые предприятия. Капканы так и остались лежать на дне, о чем он предупредил их обоих, надеясь отвратить от нелепой затеи, но они не послушались.

— Выше, Бернардо! Выше!

Они соорудили ворот, однако тот работал не очень хорошо, и его место заняли три шеста: два были связаны крест-накрест, а самый длинный, вставленный в уключину, служил рычагом. На одном конце шеста, над прудом, болталась большая бочка, на другом конце — Бернардо. Повинуясь идущим из бочки глухим командам, он то взбирался по шесту вверх, то сползал вниз. Они законопатили щели между планками бочки, прорезали сбоку окошко, в которое вставили кусок украденного в Нюрнберге стекла, а саму бочку обшили кожей, кроме окошка и верхнего днища, вокруг которых шла шнуровка.

— А теперь ниже, Бернардо! Ниже!

Он услышал громкое «плюх», почувствовал, как бочка погружается и затем перестает, оставшись на плаву — верх ее торчал над прудом дюймов на шесть, окошко оказалось наполовину над водой. Бочку позаимствовали из рыбного сарая Эвальда, и она, разумеется, воняла рыбой, да и парочку заноз тоже подарила. Он увидел, как шест, с помощью которого его опустили в пруд, взмыл вверх — прилепившийся к нему Бернардо походил на ленивца-переростка. Он помахал рукой, и бочка опасно качнулась. Ничего, все поправимо, нужен камень-балласт. Бернардо вроде бы тоже махнул рукой, широко и щедро, а на самом деле это у него разжались руки, в результате чего он свалился с шеста. Один конец, естественно, взлетел, а противоположный, к которому прикрепили бочку, рухнул в воду. В ожидании неизбежного он обхватил себя руками, хрясь! — конец шеста ударил по бочке сбоку, бочка медленно накренилась, перевернулась, а он — вверх ногами — оказался в кромешной тьме и запаниковал.

Потом, высвобождая ногу Бернардо из лисьего капкана, — мокрые и продрогшие, оба грелись у костра, поглядывая на свое нуждавшееся в починке судно, истекавшее водой на берегу пруда, — он вынужден был признать: из-за того, что он вышиб стеклянное окошко, нынешняя их неудача вполне могла бы обернуться катастрофой.

— Об этом сразу надо было подумать! — ворчал Бернардо. Когда капкан наконец подался, он так и возопил от боли.

Погружение было таким быстрым, таким стремительным: нахлынула тьма, сдавила горло, вода и его собственный страх растворились друг в друге, перемешались, и мир перевернулся вверх дном. Он не мог этого вынести, нет, не мог. Он выбил стекло, и вода хлынула внутрь, прижала его к стенке бочки. Он закричал, забился, но только ободрал костяшки пальцев, а вода была тягучей, густой, как черная патока. Он-то запаниковал, стекло вышиб, а вот Бернардо бросился в пруд и спас его.