И на каждой Лука неизменно изображал холмы.

Рисование увлекло его совершенно.

Стало навязчивой идеей.

Лука рос в зловещей тени воображаемых холмов, получая мрачное удовлетворение от своего искусства.

Школьные годы (он учился в старшей школе с техническим уклоном, куда поступил по настоянию отца, не одобрявшего художественные порывы сына) дались Луке нелегко. Он ни с кем не разговаривал, отвечал, только если обращались к нему лично, не отличался ни красотой, ни обаянием. Хотя — нет. Просто был слишком худым — кожа да кости. Со слишком темными волосами. И огромными, как у насекомого, грустными глазами.

Он был слишком непохож на других подростков. Злые звереныши, хищники, они всегда собираются стаями, чтобы нападать на самых слабых.

Гиены.

Они измывались над Лукой.

Как его только не обзывали: трус, кислятина, придурок, чокнутый, язык-в-жопу-засунул, гребаный художник.

Повернутый на холмах. Повернутый на холмах.

Невозмутимый, как морской прибой, в ответ на издевки и оскорбления Лука просто рисовал — это казалось ему единственно разумным и приносило утешение. И за это его ненавидели еще больше.

В десятом классе одноклассница стащила рисунок Луки из парты, спрятала, а на перемене залезла на кафедру, чтобы всем было лучше видно, и, брызгая слюной от хохота, разорвала его в клочки на глазах у всего класса.

Спокойный, безобидный, чудаковатый Лука Нордорой встал со стула, подошел к девочке, молча столкнул ее с импровизированной сцены и под вопли перепуганных одноклассников вонзил острие циркуля в ее правый глаз.

Шестнадцать раз.

* * *

Я прохожу мимо дома супругов Биолатти и вспоминаю, что их нашли в ванной, со вскрытыми венами на запястьях и лодыжках, в воде багрового цвета, где плавали лепестки роз, в последнем кровавом объятии.

Они первыми попытались сбежать отсюда вот так, покончив жизнь самоубийством. За ними последовали другие, и с каждым месяцем тех, кто добровольно прощается с жизнью, становится все больше. Я тоже об этом думал. Каждый из нас думал.

Я чувствую на себе чьи-то взгляды. Они следят за мной из окон жилого дома, из полуоткрытой двери гаража, сквозь щели заколоченной досками и листами металла арки.

Взгляды, выражающие ненависть, презрение, надежду, сомнение.

И еще я чувствую холмы. Когда смотрю на них, отрывая глаза от замусоренного асфальта, мне кажется, они пульсируют, как сердце, качающее яд, как легкие, которые вдыхают страх и выдыхают отчаяние, галлюцинации и безумие.

Контраст между небом и отвратительной черной стеной поражает воображение. Издалека холмы кажутся плоскими, холодными, бездушными и темными настолько, что я вряд ли удивлюсь, если увижу, как на их фоне пронесется спутник или астероид. Их цвет, если его вообще можно определить, напоминает космическую пустоту, черное пространство между галактиками, полное отсутствие чего бы то ни было.

Невыносимо. Невыносимо думать о том, как все изменилось после их появления, после того, как они вдруг откуда-то беззвучно выросли за одну ночь.

Год назад Орласко разбудил голос Гоич, зловеще круживший в танце по улицам и забирающийся в квартиры, в тот час, когда ночь уже закончилась, а рассвет еще не начался, в Час волка из воспоминаний Бергмана, когда многие рождаются и умирают, когда сон глубже, а кошмары страшнее.

Заспанные люди в халатах выскочили на улицу, как будто началось землетрясение, чтобы выяснить, откуда взялся этот звук, и на фоне ночного неба отчетливо увидели холмы. Тогда многие решили, что спят.

Некоторые до сих пор так думают.

— Рано или поздно, — говорят они, — рано или поздно все закончится. Это просто страшный сон, кошмар, который начинается снова при каждом пробуждении, кажется, он будет длиться вечно, но на самом деле рано или поздно все закончится.

Холмы появились из ниоткуда, как срочная новость, ворвавшаяся в скучное дневное ток-шоу, и возвели преграду между нами и всем остальным миром.

Я тоже выбежал на улицу, услышав песню, крики, сирену пожарной машины. Помню взволнованных соседей с широко раскрытыми от удивления глазами, помню, как некоторые плакали, как член городского совета щипал себя за щеки, чтобы проснуться, помню взволнованные разговоры собравшихся на маленькой площади Орласко, оказавшейся в центре круга из мрачных холмов, вдруг ставших нашим горизонтом.

— Что это? Черт подери, что происходит?

— Вы не могли бы выключить ее, пожалуйста? Кто-нибудь может сделать так, чтобы эта чертова песня заглохла, ПОЖАЛУЙСТА! Это просто невозможно, вырубите ее, пожалуйста!

— Это сон. Наверняка. Точно сон.

— Давайте вызовем карабинеров, да, нужно срочно вызвать карабинеров!

Тогда-то мы и обнаружили, что больше не работают ни мобильники, ни стационарные телефоны, ни интернет. Все устройства превратились в ненужное пластиковое барахло, осколки рухнувшей цивилизации.

Телевизор тоже не показывал — изображение просто мерцало.

Включались только радиоприемники. Работают они и сейчас, хотя электричества нет уже много месяцев. Все настроены на одну волну, где играет одна и та же песня.


Любимый, вернись, ничего страшного, ничего страшного…

Все связи порваны. Порваны снаружи, порваны внутри.

Тот, кто жил в Орласко давно и имел неплохую память, конечно, вспомнил бессменный сюжет картин Луки Нордороя, но вслух его имя не произнес никто, даже я. Он ушел год назад, и неизвестно было, где он и что с ним.

Широко раскрыв рот, я стоял на площади, а мое лицо, наверное, выражало удивление, растерянность и ужас. Помню, Эральдо положил руку мне на плечо, не переставая повторять одно и то же (как молитву):

— Это невероятно, это просто невероятно. Пресвятая Дева, это невероятно.

Некоторые разошлись по домам еще до того, как мы оправились от оглушительного первоначального шока, наивно полагая, что, заперев за собой дверь, они оставят тайну снаружи, спрячутся от неизвестного.

Но ничто не могло заставить Вильму Гоич замолчать: казалось, звук исходит из каждого атома в городе.

Адриано Николоди, начальник пожарной охраны, сел в казенный «Фиат Стило» и из открытого окна невнятно пробубнил стоящим рядом испуганным жителям: «Чьи-то шутки, наверное, сейчас проверю. Ждите здесь».

Потом свернул на улицу Мучеников свободы и поехал на юг, в сторону соседнего городка Гарцильяно. Там холмы казались пониже, словно между ними было небольшое плато из базальта. Рассвет золотыми мазками украсил их свинцово-розоватые вершины, и холмы стали выглядеть еще массивнее, будто на равнину поставили перевернутый гигантский утюг.

Мы проводили «Фиат» взглядами, пока свет задних фар не исчез за поворотом в голубоватом облаке выхлопных газов.

Автомобиль нашли на следующий день: водительская дверь была открыта, а цепочка следов прерывалась у подножия холма перед тропкой полуметровой ширины, вьющейся по склону.

С тех пор об Адриано Николоди ничего не слышно. Он, как и почти все, кто пытался перебраться через холмы, числится пропавшим без вести.

* * *

Глаз, по какой-то невероятной случайности, удалось сохранить. Хотя не очень понятно, хорошо это или плохо, потому что повреждение привело к атрофии зрительного нерва; глаз стал косить и напоминал вялую сливу, а зрение очень сильно упало. Родители девочки написали заявление, выиграли суд, и Луку отстранили от занятий на две недели. Это означало, что экзамены в конце года ему не сдать, и отныне за ним окончательно закрепилась репутация психопата.

Синьора Нордороя заставили идти с сыном к психиатру. Он был в ярости. Ему что, больше делать нечего? Пришлось прерывать приятнейший отдых в термах Пре-Сен-Дидье, ехать домой и вправлять мозги этому засранцу, который заперся у себя в комнате и рисует как ни в чем не бывало, будто выколоть однокласснице глаз — это сущие пустяки.

Нордорой опять поймал себя на мысли, что почти ничего не чувствует к своему родному сыну.

Психиатр ограничился банальными рекомендациями: подростковая депрессия, апатия, ангедония, вспышки гнева, это пройдет, пусть мальчик принимает вот такие капли три раза в день, вы должны больше времени проводить с ним, период взросления очень непрост, он потерял мать, за прием с вас сто двадцать пять евро, я выписываю квитанцию?

Лука вернулся в школу, но учился откровенно плохо. Немного оживал только на уроках изобразительного искусства, которых было всего два в неделю. И когда в конце года провалил экзамены, стало понятно, что на диплом ему плевать.

Все больше времени он посвящал занятиям живописью, не отвлекаясь ни на что другое. И добился невероятного прогресса для самоучки. Много экспериментировал и научился прекрасно рисовать не только на бумаге, но и на холсте, на дереве, на ткани, — на любой поверхности. Вместо маркеров стал использовать кисти, угольные карандаши, акварель. Но только одного цвета. И придумал название своим произведениям:

...
Черные холмы истязаний

Название было всегда одним и тем же, будто каждый рисунок — лишь часть какого-то другого, огромного, видеть который мог только он.