В таланте Луки никто не сомневался, но от его рисунков исходила аура какой-то исключительной неправильности. Тому, кто смотрел на них долго, становилось не по себе. Казалось, так нельзя рисовать, так не принято, хотя в картинах не было ничего непристойного, провокационного или устрашающего.

Лука рисовал угрюмые холмы, нависающие над Орласко, — и больше ничего.

Но владельцам галерей и любителям искусства вряд ли пришелся бы по вкусу странный стиль, когда мазки густой черной краски в несколько слоев щедро накладывались на белый холст, а крошечные домики словно отступали в поисках укрытия, видя перед собой изрезанный контур холмов.

Как-то летним вечером Лука тихим голосом сказал отцу, что хотел бы бросить школу и заняться живописью. Ему было восемнадцать лет.

Синьор Нордорой только что вернулся с ужина с руководителями издательства, где узнал, что долгожданный совместный проект с важной издательской группой, который он так активно продвигал в совете директоров в обмен на взятки и щедрые подарки, не получил большинства голосов и не попал в ближайшие планы «Сумасшедшего книготорговца».

Нордорой пытался залить разочарование алкоголем и разжечь пульсирующий у основания черепа гнев кокаином. Он был нечист на руку и теперь боялся, что все махинации выплывут на поверхность и его уволят — через несколько недель так и случилось.

А тут еще и сынок — сидит в гостиной, слушает Вильму Гоич, таращит на него свои огромные глаза с обмякшими, тонкими, как крылья бабочки, веками и заявляет, что собирается стать художником-нищебродом.

— Пап, ну, что скажешь? — спросил Лука своим пронзительным и в то же время глухим голосом, похожим на скрип металлических частей робота. — Можно?

Пап, ну, что скажешь? Можно?

На мгновение взгляд синьора Нордороя затуманился. А в следующую секунду он выплеснул на сына все свое разочарование и злость. Отвесил пощечину, дал пинка под зад, отшвырнул Луку на диван, а сам кинулся в его комнату, круша мольберты и кромсая холсты.

— Так вот, что ты хочешь сделать со своей жизнью! Хочешь всегда оставаться таким же ничтожеством, как сейчас?! — заорал он, брызгая слюной, и подскочил к большому полотну, на котором был изображен Орласко со второго этажа, из окна маленькой библиотеки матери.

Лука повел себя так же, как в случае с одноклассницей.

Оскалив зубы, словно дикий зверь, он с нечеловеческой яростью бросился на отца, прыгнул ему на спину, стараясь выцарапать глаза и укусить за нос. По комнате летали клочки бумаги, банки с чернилами и тюбики с черной краской, пока дерущиеся не рухнули на пол, как мусорные мешки с гнилыми листьями, и остались лежать — опустошенные, безжизненные, бесчувственные.

Наконец синьор Нордорой встал, посмотрел на Луку подбитыми кровоточащими глазами, поднялся в свою комнату и, совершенно измученный, лег на кровать.

И заплакал.

На следующий день он пришел в бар к Эральдо и заявил, что после неприятной ссоры сын ночью ушел из дома, забрав свои рисунки и пластинку матери.

Нордорой сообщил в полицию, но там и пальцем не пошевелили, чтобы найти Луку. Мальчик был уже совершеннолетним, а про его напряженные отношения с отцом все знали и не сомневались, что ушел он добровольно.

В Орласко быстро забыли об одном из самых молчаливых и странных жителей, и весь год до появления холмов никто не знал, где Лука и что с ним.

* * *

Я останавливаюсь перед домом Эральдо, у двери из темного ореха. Вчера, после того как я ушел из бара, он, наверное, допил свою домашнюю настойку, закрыл дверь и поплелся домой, едва держась на толстых ногах. А сейчас наверняка еще спит.

Я поднимаю кулак, чтобы постучать, но почему-то медлю. Может, не стоит его будить? Я хотел поговорить с Эральдо в последний раз, рассказать, как все было на самом деле, попросить проводить меня до подножия холмов, — но зачем?

Я должен идти один.

Эральдо и так сделал больше, чем следовало. Я не был с ним откровенен, даже и близко, но он все равно каждый вечер наливал мне и составлял компанию. И дал оружие. Я чувствую, как пистолет, «Беретта», весь исцарапанный, упирается в бедро. Скорей всего, мне придется стрелять из него через пару часов. Не для защиты. А чтобы избежать истязаний, которым подверглись другие.

Я наклоняюсь, подбираю кусок кирпича и пишу на земле перед дверью: СПАСИБО.

По пути на главную улицу вспоминаю вопрос, который Эральдо задал мне несколько месяцев назад, когда мы курили.

— Если бы Лука все еще был в Орласко, мы могли бы спросить его, да? О его холмах.

— Да. Если бы он все еще был в Орласко, то да. Но он ушел. Его здесь нет, — ответил я бармену.

Это был первый и последний раз, когда мы говорили о Луке.

Я прибавляю шаг. До холмов уже совсем недалеко. Выходя на окраину города, куда дотягивается их тень, я чувствую что-то вроде смирения, и это греет душу. Но смирение не в силах развеять ни страх, ни чувство вины.

Не отрываясь, я смотрю на возвышающуюся передо мной стену, черный, как уголь, камень, брошенный с неба на землю жестоким божеством.

Я совсем рядом. Подняться с этой стороны никто никогда не пробовал. Я выбрал это место, потому что оно находится дальше всего от моего дома.

Справа на лугу, как сгустки желтоватой пыльцы, среди тополей плавают огромные глазные яблоки. За мной наблюдают сотни зрачков, но когда я останавливаюсь, чтобы разглядеть их повнимательнее, вижу только мертвые ветки тополя и тушу кабана, который лежит на спине, а четыре слишком длинные ноги, как у паука, как у слона Дали, торчат в небо.

Я знаю, что скорей всего не доберусь до вершины черных холмов, хоть и решил бросить им вызов. Учитывая все случившееся в последние месяцы, надежды мало. Но даже если это мне удастся, то смогу ли я спуститься с другой стороны? И с чего я взял, что эта «другая сторона» существует? Вдруг черные холмы — огромные, зловещие, холодные — покрывают континенты, океаны, всю планету?

Что, если Орласко — последний уцелевший город, окруженный бескрайним пространством ничего? Что, если он исчез с карты вместе со всеми нами и оказался перенесен в другое измерение, о котором нам не дано знать?

Останавливаюсь у подножия холма, рядом с канавой, в которой бурлит черноватая жидкость. Из нее на мгновение высовывается бледная клешня — я успеваю уловить смутное очертание.

Кто-то заметил, что я ушел. Мужчины и женщины смотрят на меня издалека, прижимая руки к груди. Теперь это всего лишь силуэты, окутанные серо-фиолетовым туманом. Мне кажется, что некоторые машут мне рукой — то ли подбадривая, то ли желая доброго пути, но я не отвечаю.

Отворачиваюсь и усаживаюсь на насыпь. У меня осталась последняя «мальборо». Я медленно выкуриваю ее, убеждая себя, что так или иначе скоро стану свободным.

* * *

Несколько недель понадобилось жителям, чтобы почувствовать себя отрезанными от остального мира. Удивительно, как быстро заканчивается еда, если в магазины никто не привозит продукты, а ведь мы считали это само собой разумеющимся. В домах и во дворах стал накапливаться мусор, отравляя воздух. Электричество и газ перестали работать на второй неделе, в один момент, будто кто-то перекрыл кран. Кстати, о кранах, — к счастью, у нас по-прежнему есть вода, хотя привкус у нее какой-то странный, сладковатый.

Люди не горят желанием помогать друг другу. Они и раньше этого не делали, а сейчас и подавно.

Каждый заботится только о себе; в кошмарном измерении, которое встречает нас при каждом пробуждении, нет места милосердию, состраданию и поддержке.

Безразличие, недоверие, жестокость, подозрительность, злоба. Вот так жители Орласко пытаются справиться с ужасом.

Я все ждал, когда люди начнут убивать за консервы. За одеяла. За мышей и собак. Или просто ради того, чтобы разнообразить монотонные дни.

Сначала начались бессмысленные грабежи и вандализм, а месяца три назад синьор Каппелларо убил свою жену молотком для отбивания мяса, размозжил им каждую кость трупа и выбросил его на лужайку перед домом. Тело лежало на спине, лоб был залит кровью, а мертвые глаза смотрели в пустое небо.

И никто не стал вмешиваться. Вы же не будете спрашивать — «почему?»

Синьор Каппелларо принялся ходить вокруг трупа, собирать цветочки, разговаривать сам с собой и подпевать Вильме Гоич, но всегда забывал слова, хотя слышал песню тысячу раз, и никто не осмелился остановить его, заставить похоронить разлагавшееся тело жены, от которого теперь уже ничего не осталось, кроме лохмотьев и обломков костей, как будто обессиленное дряхлое пугало рухнуло здесь в траву.

Власть, полиция, закон, работа, — в Орласко больше не знают этих слов.

Однако сразу после появления холмов и исчезновения начальника пожарной охраны горожане попытались обсудить ситуацию с точки зрения логики, хотя с логикой она не имела ничего общего. Обнаружив машину пожарного, горожане собрались в здании школы. Из ее окон виднелся зловещий контур холмов, похожий на гигантскую волну из битума.

Кое-как справившись с истерикой, люди начали рассуждать, почему это произошло и что теперь делать.