— Уверен, это эксперимент. Военные что-то придумали. Если это так, то мы в жопе.

— Марсиане. Это сделали марсиане.

— А песня? Почему она не перестает играть? А?

— Скрытые динамики. Кто-то пошутил.

— А я говорю, что нужно подождать. В соседних городках наверняка уже заметили холмы. Они пришлют кого-нибудь на помощь. Вертолеты, солдат. Да ведь? Разве нет?

— Виноват Нордорой. Вы же помните, что́ он рисовал?

Мэр Андреоли был единственным, кто осмелился произнести вслух мысль, сидевшую в голове у каждого. Повисла тишина, жители испуганно уставились друг на друга. Потом многие повернулись в мою сторону.

— Он прав, — проворчал кто-то.

— «Художник», — это слово было произнесено насмешливо-презрительно, — ушел год назад. Что вы имеете в виду?

— Мы… Мы словно попали в его мир, в его жуткие отвратительные картины…

— А вы? Что вы скажете? — обратилась ко мне женщина с растрепанными волосами и выражением лица, как у сумасшедшей; она смотрела на меня с недоверием, презрением, тревогой, дай волю — так живьем и проглотит, разинув свой морщинистый рот.

— Не знаю. Я не знаю. Извините, — ответил я, сделав шаг назад. Это было правдой. Слишком потрясенный увиденным, я не мог рассуждать здраво. Только в следующие месяцы я пришел к выводу — зло и равнодушие возвращаются к нам с лихвой, и порой таким изощренным способом, что это нельзя понять, а можно лишь почувствовать интуитивно.

— В любом случае нужно перебраться через них и посмотреть, что там. Они не очень высокие. Ерунда какая-то, — сказал выступивший вперед парень с мощной шеей и положил руки на плечи двух друзей — молодых, сильных, красивых, мускулистых, уверенных в себе, — таких, которые не привыкли проигрывать. Я знал всех троих. — Мы быстренько соберемся и через час пойдем туда, встречаемся рядом с домом Берторетти. Хорошо? Через час. Я уверен, что всему этому… что всему этому есть логическое объяснение.

Десятки голов закивали.

— Молодцы, какие молодцы! — пробормотала старушка.

Потом все разошлись. Я тоже пошел домой. С улицы было хорошо видно, как в гостиных мелькают склоненные головы, как люди яростно размахивают руками, ссорясь или обсуждая происходящее, как они не отрываясь смотрят на неожиданную преграду, угрожающую их безопасности. Дети плакали, женщины кричали, Вильма Гоич грустила.

Через час почти все жители Орласко пришли к указанному месту, где уже собрались парни в толстовках Quechua с рюкзаками на плечах. Я впервые подошел так близко к холмам, и от их темноты закружилась голова.

А ведь это — единственный цвет, который видят слепые, — подумал я, — который видят те, кому раньше выжигали глаза горячими углями.

— Что ж, пожелайте нам удачи, — сказал старший из парней, надевая наушники, чтобы не слышать песню.

Троица переглянулась, а потом уставилась на препятствие, бросавшее вызов их храбрости. Казалось, парни уже не так уверены в себе. Они чем-то напоминали маленьких перепуганных дрожащих от страха детей, которым впервые в жизни предстояло прыгнуть с шестиметрового трамплина. Но отступать было поздно.

— Ребята, вы можете отказаться, не нужно этого делать, если вы не… — попытался отговорить их я.

— Удачи, парни, — перебил меня мэр и бросил в мою сторону взгляд, бьющий, как стилет.

Словно получив приказ командира, ребята показали большой палец и зашагали по одной из многочисленных тропинок, ведущих в неизвестность.

Мы молча смотрели на них, затаив дыхание, задрав подбородки, как верующие перед амвоном. Они шли не спеша, шаг в шаг, с опаской озираясь по сторонам. Время от времени кто-нибудь из них оглядывался назад, и мы видели на черном фоне розовый круг его лица.

В конце концов они превратились в светлые точки на эбеновом склоне. Метров двести оставалось до вершины — до шишковатого горба, или скорее — кулака из узловатых костяшек, грозящего небосводу.

— У них все получится. Я уверена, — дрожащим от волнения голосом сказала стоявшая рядом девушка.

Один за другим, как тающие на асфальте снежинки, ребята исчезали в темноте, словно сворачивали за выступ этого отвратительного нароста на теле земли или спускались в овраг, недоступный нашему взгляду.

Прошло несколько минут томительного ожидания.

А потом раздались вопли, которые накладывались на пение Гоич и казались почти ненастоящими.

Их невозможно описать словами. Это был вой, предсмертный стон людей, подвергавшихся немыслимым истязаниям. Три голоса слились в один страдальческий крик. Душераздирающие вопли скатывались с холмов, обрушиваясь на нас лавиной боли или проклятий. Время от времени отдельные крики напоминали какие-то слова, мольбу о пощаде, но даже самые отчетливые разобрать было невозможно, потому что звучали они на другом, нечеловеческом языке, и слышалось в них не признание поражения, а предупреждение тем, кто пытался нарушить одиночество холмов.

Мать одного из парней упала на колени и стала рвать на себе волосы. Ее утащили прочь. Дон Беппе, лицо которого выражало страдание, начал читать «Аве Марию». Пино Дзагария, парикмахер, затараторил, что холмы двигаются, что на них кто-то копошится, словно они съедают кого-то и потом переваривают, и при этом по ним медленно проходит волна, и что это напоминает ему, «как мы торчали от психоделиков».

— Нужно… пойти посмотреть, что там происходит. Может, им надо помочь, — отважился сказать какой-то мальчишка, но никто не пошевелился. Потрясенные происходящим на холмах (а что там происходило?), мы прятали друг от друга глаза, отдавшись во власть нашей трусости.

Это было невыносимо. Вопли не стихали несколько часов. Мы онемели от ужаса и сгрудились в круг, и я не мог понять, как можно так долго кричать, не срывая голос, и почему мозг не дает человеку отключиться.

Наконец вопли стихли, ветер ослабел, повисла тишина. Краем глаза я увидел руку Эральдо, указывающую в сторону холмов.

— Смотрите. Смотрите!

Примерно там же, где парни скрылись из виду, появилось пятно, которое начало ползти вниз по странной траектории — зигзагами, словно шарик в пинболе. Это возвращался один из ребят, ходивший в «первую, дерьмовую экспедицию», как стали называть ее потом.

По тому, как он спускался, стало понятно, что попытка перебраться через вершину не увенчалась успехом. Парень несколько раз падал на землю, катился кубарем и вставал только минут через пятнадцать. Это был его личный крестный ход, оказавшийся нелегким испытанием.

— Давай! Давай! — слышались подбадривающие крики.

Мы стояли и ждали. Никто не пошел ему навстречу.

Энрико Маучери, пенсионер, любивший наблюдать за птицами, сбегал домой за биноклем. Выражение его лица, когда ему удалось разглядеть того парня, я не забуду никогда. Как и лица других жителей Орласко, увидевших Джорджо Маньяски, который наконец сполз к подножию холмов, туда, откуда ребята отправились в путь.

Он был голым. Изувеченным.

Большинство собравшихся, зарыдав, разбежались, а несколько женщин упали в обморок.

Джорджо Маньяски просил о помощи: он протягивал руки (или то, что осталось от рук) к толпе и пытался произнести слово «помогите» (тем, что осталось ото рта), но все шарахались от него, как от зачумленного. После Джорджо многие пытались перебраться через холмы, в том числе Дон Беппе. Но никто не вернулся.

Никто, кроме Маньяски, и я целыми днями раздумывал почему.

Части его тела — руки, плечи, половина лица, половые органы, большая часть туловища — казались целиком вывернутыми наизнанку. С безразличием, с которым выворачивают старые носки или перчатки перед тем как выбросить.

Голые пучки мышц, огромные сетки хорошо видимых капилляров, скопления органов и лимфатических узлов, свисающих, как спелые, сочные плоды; пульсирующий комок почек, влажные виноградины яичек, серое вещество мозга и этот вывернутый глаз, который вращался, фокусируясь на том, что не могли видеть мы.

На изуродованной плоти пенилась черная субстанция, — похоже, именно она обеспечивала способность двигаться.

— Боже. Боже мой.

Я сделал шаг назад, споткнулся, задыхаясь от подступившей к горлу кислой рвоты; десятки глаз заметили это, десятки ног сделали шаг назад вместе со мной.

А парень, который когда-то был Джорджи Маньяски, упал на спину, забрызгав все вокруг органическими выделениями, и поднял руки и ноги вверх, к мраморной плите сумерек. Это было последнее, что я увидел перед тем, как развернуться и побежать домой.

Вильма Гоич все пела, пела и пела, и пока я бежал, мне безумно хотелось захохотать и смеяться, смеяться, смеяться, но я прикусил язык и щеки изнутри до боли, до слез.

Я был уверен: стоит начать, и мне уже не остановиться.

* * *

Встаю — колени хрустят — и неуклюже перепрыгиваю через канаву. Стону, как раненый зверь, наклоняюсь и сплевываю на землю. Из-за того, что я выкурил кусочек фильтра, во рту — привкус сгоревшего целлофана или резины.

Толпа людей за спиной стала больше. Видимо, кто-то видел, как я шел по улицам города, по дороге, с рюкзаком за спиной, и рассказал остальным.

Городок маленький, слухи расползаются быстро.