Теперь я отчетливо вижу, какие у людей изможденные лица, как они измучены плохим питанием, изоляцией от мира, безумием того, что весь этот год происходит внутри оцепленного холмами круга. Водянистые, пустые глаза, в которых больше не загорается огонек. Но я чувствую, что они все равно волнуются, чего-то ждут от меня, и это связывает нас невидимыми нитями.

Маленькая девочка с раздутым животом прижимается к рваной юбке матери. В руке она держит кусок дряблой плоти и грызет его с таким удовольствием, словно это настоящая паста или крапфен с кремом. Я не хочу знать, что это был за зверь.

Я больше ничего не хочу знать.

Многие верят, что у меня получится или что я смогу, по крайней мере, разрушить чары черных холмов истязаний.

— Ты решился наконец? — спрашивает какой-то мужчина, не подходя ко мне близко. Он похож на выжившего узника концлагеря, едва стоит на ногах. Я не знаю, кто это.

— Вроде да… — мои слова отдаются эхом в неподвижном утреннем воздухе.

— Пора. Сейчас самое время.

— Ага.

— Удачи, Нордорой.

Я приподнимаю воротник пиджака, чтобы закрыть шею, и смотрю на холмы. У подножия все изрезано трещинами, как будто кто-то с силой воткнул их в землю. Здесь не растет даже серая трава.

Еще раз проверяю, на месте ли пистолет, делаю глубокий вдох и иду вперед. Путешествие начинается. Запрещаю себе оборачиваться и искать поддержку в лицах стоящих неподалеку. Это слишком жалкое утешение. А губы шевелятся в такт песне: Любимый, вернись, холмы цветуууут…

Широкими шагами я поднимаюсь по черной тропинке; со лба в глаза течет пот. Черный, густой, как чернила, как краска. Чем дальше иду, тем темнее становится. Чувствую, как тьма — живая, холодная, разумная — проникает в каждую клеточку тела, заполняет поры, легкие. Словно ты заперся в темной комнате и свернулся калачиком под толстым ватным одеялом, пахнущим пылью и старьем.

Я больше ничего не вижу, но понимаю, куда идти.

В смоляном лимбе я снова проживаю тот роковой вечер: вот Лука с пустыми глазами, брызгая слюной, бросается на меня, а я толкаю его, бью и осыпаю оскорблениями, он падает между мольбертами и ударяется виском о тумбочку, где стоит проигрыватель, хрясь! — и его череп раскалывается, как кокосовый орех; я смотрю на труп в луже крови, среди разбросанных картин, эскизов, холмов.

Я проникаю все дальше в царство тени, горячий ветер терзает лицо, сжигает волосы, крестит меня пеплом.

Думаю о сыне, похороненном во дворе дома вместе с его рисунками и пластинкой Вильмы Гоич, рядом с розмарином.

Останавливаюсь.

В темноте слышится хруст костей, и кто-то с леденящей душу хищной улыбкой приглашает меня идти следом.

Уиронда

«Я так больше не могу», — подумал Эрмес Ленци.

За пятнадцать лет работы дальнобойщиком он намотал ни одну сотню тысяч километров дорог, как игла проигрывателя, годами скользящая по все той же виниловой пластинке. По черному диску, где бороздки — это шоссе, по которым он водил свой старый грузовик «Сканиа», а единственная песня — рев двигателя и глухая пульсация боли в спине.

Чьи это воспаленные грустные глаза смотрят на него из зеркала заднего вида? Не его, нет, не может быть.

«Когда не узнаешь свое отражение, пора начинать беспокоиться, дорогой мой», — подумал Эрмес, чувствуя резь внизу живота, как будто в его кишках и мозгах орудовали раскаленной поварешкой.

— К черту, — прошептал он голосом человека, которого достали вечные бутерброды из придорожных закусочных, пережаренный кофе и вонь выхлопных газов. — К черту эти дороги, похожие одна на другую как две капли воды. К черту проклятую боль в спине. К черту Даниэлу. К черту все.

Из-под козырька от солнца над пассажирским сидением на Эрмеса с улыбкой смотрел его сын, семилетний Симоне, обнимающий женщину, голова которой была оторвана с фотографии. Эрмес сделал этот снимок одним солнечным утром, когда небо так сияло голубизной, что на него было больно смотреть. Он хорошо помнил те счастливые мгновения. Теперь у него другая жизнь, а сам он стал частью другого пазла.

На заднем фоне виднелись деревья, изумрудный луг и плавные изгибы двух холмов.

У девушки на фото ухоженные, покрытые кислотно-желтым лаком ногти. Волосы Симоне фантастически рыжие, как пылающий закат, а глаза лазурного цвета бросают вызов небу.

Голову жены Эрмес оторвал с фотографии в приступе ярости, когда, рыдая, сыпал проклятиями в ее адрес. Прошел год с тех пор, как она бросила его, отняв дом, сына и почти все уважение к самому себе.

— Тебя никогда нет рядом, Эрмес. Я не могу растить Симоне в одиночку. Мы больше не семья… Не знаю, кто мы. Я… наверное, я тебя больше не люблю.

В общем, на прощание Даниэла вырвала из его груди сердце, бросила на землю и станцевала на нем тарантеллу.

Не помогли ни протесты, ни обещания, что он будет меньше времени проводить в разъездах, ни слезы, ни извинения, ни апатия сына. Шло время, но ничего не менялось, только ссоры продолжались изо дня в день.

Она хотела развода.

— Если женщина все решила, то она не передумает. Помни об этом, — однажды сказал ему отец, тоже дальнобойщик. Но Эрмес не очень-то верил его словам и стал просто одержим навязчивой идеей вернуть Даниэлу. Потом узнал, что она встречается с другим — с менеджером намного старше себя, который работает в небольшой туринской компании.

Тогда Эрмес словно с цепи сорвался.

Вместо того, чтобы умолять Даниэлу, как раньше, принялся названивать ей посреди ночи, преследовать и устраивать сцены.

Как-то вечером подкараулил любовника Даниэлы и сломал ему два ребра и скулу. Если бы не вмешались прохожие, избил бы его до смерти.

Адвокату бывшей жены хватило заявления в полицию о преследовании и нанесении телесных повреждений, чтобы оставить Эрмеса ни с чем.

Теперь почти все, что он зарабатывал, уходило на оплату судебных издержек и алиментов на жену и сына, которого Эрмес имел право видеть только один раз в месяц. Он стал жить в кабине грузовика, где стояли кровать, холодильник, телевизор размером с почтовую марку и две электрических плитки. Как цыган, как бродяга.

У Эрмеса начались панические атаки, он напивался до потери сознания, долгое время не работал. Но жизнь мало-помалу входила в свое русло. Он постепенно пришел в себя, но больше не видел смысла в своем существовании.

Счастливые воспоминания преследовали его, как голодные звери, высасывая костный мозг, отнимая все силы. Его жизнь превратилась в путешествие без цели по дорогам, которые никуда не вели. Вонючие придорожные кафешки, печенье Grisbì, туалеты, дальний свет фар, сигареты, душевые на заправках, массажные тапочки, невкусная еда, мрачные мысли, ароматизаторы Arbre Magique, остановки. Ему было сорок два, ни друзей (почти), ни денег — накопить он сумел только долги, лишние килограммы на заднице да проблемы со здоровьем. Рентгеновский снимок говорил прямо: «Ну, большую часть последних двадцати с хвостиком лет ты провел, сидя за рулем, так что грыжу межпозвоночных дисков рано или поздно придется оперировать».

Ему было очень одиноко. До чертиков, до отчаяния. Бродяга на дорогах жизни, которого никто нигде не ждал.

Все чаще, проезжая эстакаду, он задумывался о том, чтобы съехать на аварийную полосу, выйти из грузовика и прыгнуть вниз. Раз — и все, и больше никаких проблем и нервов. Может, дело не в Симоне… Когда он видел его в последний раз? Эрмес не смог вспомнить. Но в тот день Симоне выглядел не очень хорошо. Похудел, вокруг глаз темные круги… Видно, как тяжело сын переживал развод.

Сигнал, резкий, как крик умирающего на больничной койке, вернул Эрмеса в реальность.

Он ударил по рулю, сунул в рот Camel и постарался сосредоточиться на дороге, которая должна была привести его на склад в отдаленном районе Кракова: он вез очередную партию мебели «made in Italy» [Сделано в Италии (англ.).].

Ехать еще очень далеко.

Цифровой хронотахограф, который контролировал скорость, продолжительность периодов отдыха и пройденных километров, сообщил, что в течение получаса он должен остановиться в первый раз. Правила безопасности передвижения коммерческих автомобилей были жесткими — сорок пять минут отдыха каждые четыре с половиной часа, максимум девять часов в день за рулем, не больше пятидесяти шести часов в неделю. Некоторые обманывали систему, подключая к хронотахографу всякие дорогие приборы, которые искажали его показания, но Эрмес удерживался от искушения. Ведь если поймают — лишат прав месяца на два, не меньше.

Он вел грузовик по трассе А4; примерно через пятьдесят километров будет съезд на Верону. Впереди еще одиннадцать-двенадцать часов за рулем. Из Турина он выехал в четыре утра, когда только показавшийся из-за горизонта огненный шар восходящего солнца зажигал на отбойниках ослепительные блики. Может, включить радио Си-Би — сибишку, как они называли его между собой, — и поболтать по дороге с коллегой, который ехал в ту же сторону? Нет, не стоит. Опять будут одни и те же разговоры. Они ему не помогут.

На шоссе становилось все оживленнее. Сотни людей, закрывшись в своих металлических коробках, привычно выехали на дорогу, чтобы добраться до офиса и окунуться в рабочую рутину. За стеклами машин виднелись ничего не выражающие лица, а руки, лежащие на руле, были безжизненными и бледными, как у манекенов в витринах магазинов.