Он точно благословен. Болезнь, которая терзала его, пытки от рук Ворона и Серды оказались воротами боли, в которые вошел Бог. Да, ему пришлось есть нечистое мясо, однако теперь даже это не представлялось греховным. Вкус крови преследовал его, но не казался отвратительным. И это само по себе, думал он, послание от Бога, Господь велит ему не казнить себя за то, что совершили над ним другие, и не сомневаться в правильности случившегося. Он был освобожден от немощи своей ради какой-то цели. Все в нем кричало, чтобы он помолился и узнал, чего хочет Бог.

Когда Жеан молился, то делал это не так, как ткачи, мясники, свечных дел мастера или даже церковные старосты в Париже, когда просили о помощи или благодарили за милость, то есть вели безмолвную беседу. Жеан провел много лет, общаясь с Господом как с единственным товарищем, Его присутствие он ощущал в темноте кельи, Бог направлял все его мысли. Молитва была неотделима от всей жизни Жеана. Его жизнь сама некоторым образом была молитвой, каждый его поступок, каждая крошка пищи помогали ему служить Господу. Поэтому он сидел в темноте и холоде на барже, которую вели под черным небом викинги, погруженный в себя, смиренный, готовый отказаться от своей личности ради Бога.

— Дай мне знать, чего ты хочешь, Господи.

Покачивание баржи убаюкивало Жеана, холод куда-то отступил. Он провалился в недра собственного сознания, вздрогнул, как от толчка, переживая потрясение того момента, когда понял, что сила и свобода вернулись в его конечности. Слабость и неподвижность были ему так привычны, что свободное движение приводило в настоящее замешательство.

Пока Жеан молился, он снова чувствовал у себя в руках голову Серды, а быстрое движение, каким он сломал шею викинга, снова и снова повторялось у него в сознании. Он помнил из того мига кое-что еще — присутствие, да, присутствие, причем ничего подобного раньше он не переживал. Оно как будто оставило после себя узнаваемый росчерк. Жеана подмывало назвать его злом, однако оно было не вполне злом. Нет, это присутствие, незаметно наблюдавшее за ним, вовсе не имело отношения к морали. Он старался подобрать слово, чтобы пояснить, какое ощущение оно вызывает в нем, и лучше всего подходило слово «голод».

Движение баржи было неотделимо от движения его мыслей, направленных к Богу. Слова пятидесятого псалма пришли на ум. Он прекрасно знал его — «Помилуй меня…», — и ему вспомнились братья-монахи, поющие эти слова; пение было таким же ритмичным и умиротворяющим, как плеск волн о речные берега. Красота латинского языка зачаровывала его, однако несколько строк почему-то прозвучали на народном языке: «Дай мне услышать радость и веселие — и возрадуются кости, Тобою сокрушенные». «Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся». «Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду Твою».

Кровь, на нем кровь. Ее вкус стоял у него во рту прямо сейчас, вкус мяса, которое засунули ему в рот. И еще он чувствовал ее запах, который сочился с маленького плота позади, запах крови и разложения, гнили и чего-то еще. Что же это за запах? Он чувствовал, что это кровь брата Авраама, однако запах был не такой, какой он ощущал на улицах Парижа или в тех бесчисленных случаях, когда к нему приносили больных, умирающих или уже мертвых. Этот запах сильно тревожил его. Запах, сильный и насыщенный, был почти приятен ему. Он голоден, понял Жеан, по-настоящему голоден, однако, как ни странно, мысль о еде внушала ему отвращение. Только слабый запах гниющего мяса, доносившийся с маленького плота, на котором плыли останки монаха, кажется, пробуждал интерес.

Мысли его блуждали, и те стихи, которые он слышал раньше, страдая от боли, снова пришли на ум:


Братья начнут
биться друг с другом,
родичи близкие
в распрях погибнут;
тягостно в мире,
великий блуд,
век мечей и секир,
треснут щиты,
век бурь и волков
до гибели мира;
щадить человек
человека не станет… [«Старшая Эдда. Прорицание вельвы». Пер. с древнеисландского А. Корсуна.]

Он заставлял себя снова и снова обращаться к молитве. Он был вынужден как следует напрячься, чтобы сосредоточиться, не слышать ничего, кроме слов внутри себя, и в то же время ему пришлось расслабиться, отказаться от обыденных мыслей, чтобы впустить в сознание Бога. «Почему ты избрал меня, Господи? Чего ты хочешь от меня?»

Деревья с набухшими почками, росшие вдоль реки, тянули к небу свои ветви, как будто тоже умоляя Бога дать им ответ.

На берегу что-то промелькнуло, какое-то светлое пятно.

Жеан вгляделся во тьму. Кто-то наблюдал за баржей всего в двадцати шагах от них. Сначала Жеан решил, что там ребенок, но, когда баржа подъехала ближе, он увидел весьма странное существо. «Девочка», — решил он, точнее, кто-то женского пола. Она была нищенкой, поскольку ее тело прикрывало только грубое одеяло из грязной шерсти. Но ее лицо поистине заслуживало внимательного взгляда. Оно было и не детским, и не взрослым. Оно как будто застряло между младенчеством и зрелостью, чудовищно вытянутое, бледное и сморщенное, с горящими ненавистью глазами. Жеан подумал, что она, наверное, умирает с голоду, однако невозможно голодать, живя у самой реки, где полно рыбы.

— Ты видел? — спросил Жеан, указывая на фигуру.

— Что? — спросил Фастар.

— Там, на берегу, ребенок.

— Я никого не видел, — сказал Фастар. — Ты, монах, с нами не шути, а то мы сами так пошутим, что не обрадуешься.

Жеан не мог поверить, что викинг не видел ребенка, однако, когда он сам обернулся, странного создания на берегу уже не было. Он снова сосредоточился на молитве, стараясь больше не думать ни о чем. Только то лицо так и стояло перед глазами, лицо ребенка, который видел слишком много страданий, лицо, сверлившее его неподвижным взглядом, в котором он читал только враждебность.

Плот приближался к излучине реки, где на широком и низком берегу возвышалось несколько домиков. Большое деревянное распятие стояло в начале дороги на Мон-Жу, по которой можно было затем попасть в Италию, в Рим.

— Это и есть то место, монах? — Вопрос задал Офети, толстяк и великан.

— Оно самое, — ответил Жеан. — Вы подождите здесь, а я схожу поговорю.

— Рабу не положено указывать хозяевам, — заметил Офети.

Исповедник смерил большого викинга мрачным взглядом.

— Ты сейчас на моей земле, — заявил монах, — и все, о чем мечтаешь, все, чего добьешься, зависит от меня. Если хочешь выжить, будешь делать так, как я скажу.

— Ты поклялся служить нам.

— И я держу слово, — заверил Жеан. — Вы сейчас нуждаетесь во мне, поэтому не позволяйте гордыне ослепить вас. Я послужу вам лучше всего, если сам вас поведу. Первое, что вам требуется сделать, — купить здесь одеяла и, если повезет, палатку или даже две. Местные крестьяне такое продают. Если в горах нам негде будет укрыться, мы замерзнем насмерть.

Офети поглядел на исповедника и согласно кивнул. Затем повернулся к Фастару.

— У этих монахов в голове дерьма больше, чем в коровнике, — заметил он, — однако суть они улавливают прекрасно. Пусть командует нами до тех пор, пока от него есть польза.

На берегу их встретили недоверчивыми взглядами, однако рыбак, сидевший тут же, проявил благоразумие и, заботясь о благополучии семьи, не стал задавать северянам лишних вопросов. Жеан снова пояснил, что это его телохранители, нанятые сопровождать его на пути в Рим. Рыбак кивнул норманнам и забормотал, как сильно он благодарен Богу за то, что этих людей можно купить, потому что, если бы их нельзя было купить, вся страна лежала бы в руинах. Потом он взял их деньги и отправил своего сына за одеялами и двумя небольшими палатками.

Когда мальчик вернулся, берсеркеры пустились в путь во главе с Жеаном направляясь к ледяным горам и долине черного святого.