Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

М. Дж. Роуз

Великое зло

Кристоферу Гортнеру, который помог мне почувствовать душу этого романа.

И Лиз Берри, показавшей мне его сердце.

Некоторые мысли — молитвы сами по себе.

И в каком бы положении ни находилось тело, душа в эти мгновения стоит на коленях.

Виктор Гюго

Глава 1

30 октября 1855 года.

Джерси, Нормандские острова, Великобритания

Каждая история начинается с холодка предвкушения. Цель так желанна, так ясна; нам сияет путеводная звезда, и мы стремимся вперед, не ведая страха. Не всегда понимая, что главное — путь, который нам суждено одолеть. И только одолевая его, мы обретаем себя.

Эта удивительная история началась у моря. Его звуки и запахи были знаками препинания, а колебания стихии — глаголами. Я пишу, а волны гневно бьются о скалы, и когда вода отступает, камень как будто плачет. Словно природа старается выразить то, что у меня на сердце. То, что мне не по силам высказать вслух; то, что я могу доверить лишь бумаге, только здесь, в этом сокровенном месте, только для тебя, Фантин…

Эта история о заблудившемся человеке. Утратившем не только родину, но и рассудок. Я рассказываю о случившемся честно и правдиво. Согласишься ли ты с такой оценкой — не знаю. Однако мой долг тебе велик, Фантин; и наименьшее, что в моих силах, — попробовать объясниться, рассказать, что и почему я делал.

Эта история началась на юге Франции в первых числах сентября тысяча восемьсот сорок третьего года. Судьбою положено, чтобы пролог этой пьесы состоялся на фоне моря.

Я поехал отдохнуть от забот и развеяться в компании любовницы — ты знаешь ее под именем Джульетты Д. Мы были в пути уже три недели, когда добрались до острова Олерон. Стояла изнуряющая жара, воздух застыл от зноя. Ни ветерка, ни прохлады.

— Будто грешники в преисподней, — заметил я, когда мы добрались до гостиницы. О, знать бы тогда, насколько вещей окажется моя фраза…

Везде, где мы проезжали, разговоры велись только об удушающей жаре — а еще о странном поветрии, уже унесшем жизни множества детей. Даже моя любимая бухта — и та не дарила облегчения. Ни освежающего морского бриза, ни птичьих трелей. Я бродил вдоль солончаков, стараясь ступать по выброшенным на берег водорослям, а не по мокрой грязи. Вокруг было пусто; только вдали перекликались каторжники.

Первый раз в жизни я не обрел подле моря радости и покоя. Казалось, в душе поселилась смерть. Как будто не остров возвышался над гладью воды — но гроб. И не луна светила с небес — а факел могильщика.

Обеспокоенные загадочной лихорадкой, желая избежать тягостной атмосферы этого места, мы решили изменить планы и отбыть завтра же с утра.

На следующий день угрюмые матросы на судне только и говорили, что об утопленниках: за последнее время в окрестностях произошло несколько таких случаев.

— Смерть преследует нас, — сказал я Джульетте.

Мы прибыли в Рошфор, на материк — усталые, подавленные, страдающие от жажды. Несколько мучительных часов ожидания кареты до Ла-Рошели. Хотелось провести их в тени, и мы отправились на городскую площадь, поискать тихое место. В кафе было прохладно и малолюдно. Мы сели и заказали пиво.

На столе лежали газеты; Джульетта рассматривала карикатуры, а я взялся изучать политические новости.

И тут мимо витрины прошла коренастая женщина, прошла и отвлекла меня от рассуждений господина редактора. С нею был ребенок, маленькая девочка лет восьми-девяти. Внезапно женщина споткнулась и упала. Ребенок замер на миг, как будто бы в изумлении. Затем лицо девочки исказилось от испуга, она присела рядом с матерью на корточки и робко ее коснулась.

Я отложил в памяти эту сцену, чтобы использовать потом в романе. Тревога на детском лице. Материнское беспокойство и любовь — когда женщина вставала, опираясь на протянутую руку дочери…

А затем, томимый дурными предчувствиями, я вернулся к новостям. Политика — глупая вещь, и в нее играют только глупцы. Бывает, решается чья-то судьба, даже жизнь — а они все болтают, озабоченные лишь тем, как поплотнее набить бумажник. Жадность и ложь разрушают мораль, превращая людей в чудовищ. Вот и газеты переполнены сообщениями о человеческих страданиях — чему же тут удивляться? Кризис в Испании, волнения в Париже — и что это? — передо мной мелькнуло мое собственное имя.

Заметки о моих политических взглядах, рецензии на стихи — не такая уж редкая вещь. Но здесь было другое. Страшные, немыслимые слова вышибли из груди дыхание. Пот покатился по лицу. Этого не может быть. Это какая-то ошибка…

— Что там, Виктор, дорогой?

Я поднял голову. Лицо Джульетты расплывалось перед глазами.

— Не может быть, — прошептал я и протянул ей газету. Прочитанное молотом стучало в голове…

«Яхта перевернулась… на борту… супруга Шарля Вакери, Леопольдина, дочь Виктора Гюго… Обнаружено тело Пьера Вакери. Вероятно, мсье Ш. Вакери, прекрасный пловец, захлебнулся при попытке спасти жену и родственников… когда несчастную молодую женщину выловили из воды, она уже не дышала…»

Из газеты я узнал то, что моя жена Адель, оставленная дома, в Гавре, и остальные дети знали уже несколько дней: через восемь месяцев после свадьбы мою старшую дочь, мою дорогую Дидин вместе с мужем поглотили воды Сены — неподалеку от Вилькье.

Несколько страшных часов мы с Джульеттой бесцельно бродили по городу в ожидании дилижанса, который отвез нас в Париж. Позже Джульетта описала мне этот день: как мы брели по площади под палящими лучами солнца, как укрывались в тени от зноя и от назойливых взглядов горожан: те уже слышали о несчастье и, узнав меня, хотели быть свидетелями нашей горестной прогулки.

Ничего этого я не запомнил. Перед глазами стояли картины ужасного события. Вот яхта спускается по реке. Ветер поднимает волны. Яхта ныряет носом… погружается… Сотрясается. Опрокидывается. Течение яростно подхватывает тела и увлекает в водоворот. Лицо дочери. Удивление. Испуг. Она пытается плыть. Платье сковывает движения, пеленает бьющееся тело. Руки взывают о помощи. Она отчаянно рвется вдохнуть воздух, но рот заполняет лишь речная грязь. Ее искаженное лицо, и над ним — толща воды. Кожа утрачивает живой цвет, руки беспомощно колотят по воде. Рыбешка, застрявшая в ее прекрасных спутанных локонах. Широко распахнутые глаза, в которых навечно поселяется темнота, изгоняя свет, к которому она так стремилась с речного дна.

Но этого просто не может быть, твердил я Джульетте. Горе накрыло меня плотной пеленой; пелена становилась все непроницаемее, все гуще: озеро скорби, море, океан… Нет никакой ошибки, я осознавал это. Горе поглотило меня, впитало, увлекло…

Ах, если бы я только мог оказаться рядом с моей Дидин — как стало бы легко!

С каждым вдохом ужас и чувство вины давили на мои плечи все сильнее…

Мое дитя умирало — а я в тот момент развлекался с любовницей. Моя супруга, Адель, оказалась с горем один на один.

И что еще ужаснее: останься я в Гавре, все могло случиться иначе. Возможно, меня и Адель пригласили бы на речную прогулку на борту яхты. Возможно, я сумел бы спасти мое возлюбленное дитя.

Но меня там не было, не было — и дочь моего сердца, дитя моей души… она ушла.

* * *

Нет печали более щемящей, чем печаль человека, потерявшего ребенка. Именно это чувство не отпускало меня; именно оно привело меня в конце концов в то состояние ума, в котором я пребываю до сих пор; именно оно руководило мной, когда, два года назад, я впервые оказался на острове Джерси в полудобровольном политическом изгнании из дорогой Франции. Десятилетие скорби оставило тонкий осадок надежды. Я не принадлежал ни к одной религии, не отправлял ритуалов — но вера, вера моя была сильна. Вера в перерождение — для себя и тех, кого я любил всем сердцем. Как же не верить в это? Ведь если продолжения нет, то к чему вся наша жизнь? Какова цель испытываемых нами страданий, переживаемых мук, невыносимых тягот? Единственное, что помогало мне преодолевать один мучительный день за другим, — уверенность, что Дидин ушла не насовсем.

Моя любовь к дочери — стержень всей этой истории. Мое возлюбленное дитя, свет очей… Я знаю, любой отец скажет то же самое, но Дидин и впрямь была особенной. Я видел ее душу. Ощущал ее. В мире, полном нищеты, страданий и ужасной несправедливости, Дидин была моим чудом. Путеводной звездой. Счастьем.

А на Джерси она стала моим безумием.

Когда умирает кто-то, кого ты любишь настолько сильно, ты на некоторое время тоже выпадаешь из житейского круговорота, переживая свою утрату. Боль существования без того, кто ушел, слишком велика. А потом ты начинаешь возрождаться к жизни: медленно, медленно… Начинаешь заново испытывать голод и жажду. Учишься ценить маленькие повседневные радости: вкус еды, аромат хорошего вина, душевный разговор… Чувствуешь интерес к политике и морали, негодуешь и возмущаешься… Все это возвращается постепенно, мало-помалу. И вот однажды утром, любуясь рассветом, ты осознаешь, что дочь твоя мертва, а ты — ты по-прежнему жив.

Чего я не знал тогда — что боль, такая же крепкая, как моя любовь, — боль остается. Ощущение утраты не исчезло и не ослабело. Я желал услышать голос дочери, увидеть ее смеющиеся глаза, снова ощутить, как она опирается на мое плечо, читая написанные мною строки. О, если бы я мог хотя бы еще раз обсудить с нею то, что волнует меня, — ведь то же самое волновало и ее!

Все эти годы меня обуревала болезненная жажда встречи. Один раз, пусть даже во сне. Я возносил молитвы жестокому Богу, забравшему мое дитя. Я просил его позволить мне увидеть ее. Хотя бы для того, чтобы сказать: «Прощай. И прости». Меня не было рядом, когда земля принимала ее мертвое тело. И это терзает меня. Я молил Его (не доброго и не справедливого) позволить мне хотя бы один короткий взгляд, чтобы я мог удостовериться: мое дитя прошло сквозь врата и ныне обрело покой на небесах…

Но эта встреча не была мне дарована.

Так случилось, что сразу после нашего прибытия на Джерси в годовщину смерти дорогой Дидин с недельным визитом из Парижа приехала моя подруга детства Дельфина де Жирарден, автор нескольких пьес. Она привезла с собою не только утонченность и изысканность столичной жизни, но и новое дьявольское увлечение. С тех пор все изменилось.

Мой ежедневный распорядок на Джерси мало отличался от привычного по Парижу. Почти всегда мы обедали семейным кругом. Совсем просто: мясо или рыба, овощи, свежий хлеб, вино и сдоба. Наша кухарка здесь была во всех отношениях так же хороша, как оставленная во Франции, только миловиднее и моложе. Ее tarte framboise [Малиновый пирог (фр.).] был так же аппетитен, как губы, вкус которых мне посчастливилось узнать.

К приезду Дельфины Каролина расстаралась с обедом: суп из лобстера, шоколадный мусс и прочие изысканные яства. По высшему разряду, совсем как в знаменитом парижском ресторане «Гран-Вефур».

Пока мы ели, о печальной годовщине никто не упоминал. Мы с женою сроднились с этой потерей, и для нас один скорбный день ничем не отличался от другого. А портить горестными вздохами вечер для всех остальных — зачем? Дельфина развлекала нас свежими парижскими сплетнями. Она рассказывала, как идут дела у наших друзей, кто из них сменил место жительства, какие пьесы имеют успех у публики, а какие провалились. Делилась слухами о сердечных тайнах и о скандалах в обществе. Перечисляла популярные у публики и разорившиеся рестораны.

А потом она поведала о новом безумии, захватившем Париж: салонной игре под названием «говорящий стол», позволяющей беседовать с мертвыми.

Это слово, «мертвые», эхом прошелестело по столовой. Заметила ли Дельфина взгляд, который супруга украдкой бросила на меня? И как я привычно отвел глаза? Как мой сын Шарль лихорадочно допил содержимое бокала? Как закашлялся его брат, Франсуа-Виктор? И как наша младшая дочь, тоже Адель, в честь матери, опустила голову и как слезы полились по ее щекам?

Не знаю, поняла ли Дельфина нашу реакцию. Она увлеченно щебетала, рассказывая о сеансах, которые ей довелось посетить, и перечисляла духов, которых удалось вызвать.

Меня всегда восхищала способность разума выходить за пределы, обусловленные возможностями плоти. Результатом таких опытов стало создание «Французского клуба гашишистов», куда, кроме меня, входили также Бальзак и Дюма. Сладкий запах дыма дарил сновидения, которые невозможно вообразить. Но я понимал, что их порождает мой собственный рассудок, — а я мечтал оказаться вне его пространства. Именно к этому я всегда стремился: вырваться наружу, порвать узкие оковы моей личной реальности.

Меня также привлекали дерзкие теории Фридриха Месмера. Данный ученый предполагал, что все взаимосвязано, что телесные флюиды соединяют в единое целое не только нас друг с другом, но и человечество со Вселенной; что баланс этих флюидов влияет на благополучие тела и разума. Я лично был свидетелем того, как магниты калибровали телесные флюиды моего сына Франсуа-Виктора, когда он был здоров, и помогали рекалибровать их верное течение во время болезни, способствуя его исцелению. Однажды я позволил адепту месмеризма попробовать ввести меня в транс, поскольку надеялся, что стану более восприимчивым к прорицанию будущего. Увы, достигнуть желаемого состояния мне так и не удалось.

Спиритизм, о котором взахлеб рассказывала Дельфина, заинтересовал меня. Основоположник этого нового учения, мсье Ипполит Леон Денизар-Ривайль, известный больше под именем Аллан Кардек, считал, что мы можем общаться с мертвыми. Он заявлял о множественности перерождений. Мы были воплощены раньше и воплотимся снова. Он утверждал, что познал тайны реинкарнации, когда проживал жизнь кельтского друида, и потом еще раз — в античной Греции, когда водил знакомство с Пифагором.

Такое совпадение показалось мне не случайным: здесь, на Джерси, земля сохранила руины множества сооружений эпохи кельтов. Я рассказал об этом Дельфине.

— Здесь совершенно обычное дело во время прогулки в лесу или по берегу наткнуться на следы их святилищ или могильников.

Она спросила, соглашусь ли я сопровождать ее назавтра, и после утвердительного ответа продолжила рассказ о сеансах, которые ей довелось посещать в Париже.

— Но как столоверчение помогает установить связь с духами? — спросила моя супруга.

— Мы избираем медиума, который опускает руки на маленький трехногий табурет, поставленный на стол. Духи общаются с живыми, постукивая ножками табурета определенным образом. В этом сезоне весь бомонд вызывает умерших.

Мы забросали ее вопросами, она терпеливо отвечала и в конце концов заявила:

— Невозможно объяснить все тонкости. Вы позволите мне продемонстрировать? Мы попробуем провести такой сеанс, и вы сами все поймете. Согласны?

Кроме моей супруги, загорелись все.

— Bien [Хорошо (фр.).], — промолвила Дельфина. — Нас здесь шестеро. Кто-нибудь да сумеет установить связь.


Идея казалась достаточно безвредной. Я был заинтригован и в то же время испытывал сомнения. Связываться с миром духов таким легкомысленным способом… впрочем, посмотрим.

Так все и началось.

В тот первый вечер я не стал садиться за стол. Просто наблюдал со стороны, как каждый поочередно старается вызвать духа, используя табурет о четырех ногах. Все были исполнены рвения, но безрезультатно. Попробовав раз, мои гости ощутили решимость добиться своего. И на следующий день, когда мы возвращались после прогулки по окрестностям, Дельфина попросила сопроводить ее по лавкам: ей хотелось найти табурет, более пригодный для проведения сеанса, меньше размером и о трех ногах. Возможно, сказала она, все дело в этом.

Но замена большого четырехногого табурета маленьким трехногим не изменила ничего. Духи молчали.

Четыре дня спустя, заскучав, я предложил бросить глупую затею.

— Еще разочек, — взмолился мой старший сын, — папа́, теперь ваш черед сесть к столу, а я положу руки на табурет. Мы не испробовали только эту комбинацию.

Удивительно, но я согласился. Я всегда слишком сурово относился к Шарлю и здесь, на Джерси, старался чаще поддерживать его.

Мы предприняли эту — я думал, последнюю — попытку 11 сентября.

Тем вечером с нами обедали Дельфина, Огюст Вакери, генерал Ле Фло и Пьер Ревеню. К столу подали жареную курицу, приправленный зеленью картофель, спаржу и яблочный пирог. На столе стояло хорошее красное вино, но я почти не пил. Участие в сеансе предполагает ясную голову, не затуманенную алкоголем или приступом сонливости. Пока Дельфина готовила все необходимое, я позволил себе лишь послеобеденную трубку гашиша, чтобы прочистить мозги, взбодрить разум и повысить восприимчивость.

Наш дом на Джерси выходил на Ла-Манш; окна глядели прямо на пролив. В тот вечер море завораживало: волны без устали бились о берег, заполняя тишину гневной музыкой. Море тоже изнывает от нетерпения и ожидания чего-то необычного, подумал я тогда.

И необычное случилось. Четвертый сеанс привел нас в ужас и восторг одновременно. Он оказался пугающим и прекрасным; приоткрыл дверь такой силе, что ни человек, ни зверь, ни сам Господь не могли помешать ей. Тем вечером иной мир распахнул нам свое пространство, он затянул в себя море, небо, звезды…

Он соблазнял и манил, и не в слабых человеческих силах было противиться искушению. Предложенный дар сломал мою жизнь — и твою тоже.

…Стена, отграничивающая прошлое от настоящего, треснула. Ветер, распахнувший окна гостиной одиннадцатого сентября тысяча восемьсот пятьдесят третьего года, соединил наше «сейчас» с невообразимым, немыслимым. Открылся проход.

— Коснитесь пальцами табурета, — велела Дельфина.

Шарль повиновался.

— Что бы ни случилось, не отпускайте руки, — продолжила она инструкции. — Франсуа-Виктор, как только ножки табурета сдвинутся, начинайте записывать. Один удар — «да», два удара — «нет». Помните, о чем я говорила: число ударов соответствует порядку букв в алфавите. Тщательно ведите записи; позднее мы все расшифруем.

Мы расселись, развлекающиеся игрой взрослые. Все испытывали любопытство, и только один из них ощущал желание настолько исступленное и яростное, что оно через эфир воздействовало на духов.

Как я надеялся, что это не обман и не ловкий трюк!.. Я отчаянно желал поговорить с той, что умерла. В последний день мемориальной недели, в годовщину смерти Леопольдины я страстно желал поговорить с дочерью.

— Откройте свой разум, — напутствовала нас Дельфина. — Впустите духов. Приветствуйте их, позвольте им говорить.

Миновала почти целая минута, покуда маленький табурет не зашевелился. Одна из ножек стукнула. Снова. И снова.

— Кто здесь? — спросила Дельфина, и возбуждение поднималось в ее голосе подобно пузырькам в бокале шампанского. — Ты здесь?

Тук, тук.

Мне никогда не забыть звук, с которым ножки постукивали по столу. Так стучат в окно ветви дерева. Хлопает дверь. Падает крышка шкатулки. Невинный звук, так мне тогда казалось. Как же я ошибался: ведь с каждым ударом в плодородной почве моего неспокойного рассудка прорастало семя безумия… Каждый удар нес злобу и вырождение; он развращал.

— Кто там? — вскрикнула, нервничая, моя жена.

Постукивания медленно следовали одно за другим. Франсуа-Виктор прилежно делал записи, но во мне крепла уверенность, что они хаотичны и лишены какого бы то ни было смысла. Выражение лица Дельфины говорило о том же.