Сцена 2


Классическая консерватория Деллакера занимала около двадцати акров на восточной окраине Бродуотера, и границы городка и кампуса так часто накладывались друг на друга, что трудно было понять, где кончается один и начинается другой. Первокурсников селили в застроенном кирпичными домами городском квартале, второй и третий курс толклись в Холле, а горстку четверокурсников распихивали по укромным уголкам кампуса — или предоставляли им самим искать жилье. Мы, четверокурсники театрального, обитали на дальнем берегу озера в постройке, носившей причудливое прозвище Замок (не настоящий замок, небольшое кирпичное здание с башней, когда-то там жили смотрители).

Деллакер-Холл, просторный дом из красного кирпича, стоял на крутом холме, отражаясь в темной глади озера. Общежития и танцевальный зал помещались на четвертом и пятом этажах, кабинеты для занятий и преподавателей — на втором и третьем, а первый делили между собой кафетерий, концертный зал, библиотека и зимний сад. С западной стороны к зданию примыкала часовня, а в 1960-е с восточной стороны Холла выстроили для факультета изящных искусств корпус Арчибальда Деллакера (который обычно называли КОФИЙ). С Холлом его соединяли небольшой дворик и сеть мощеных дорожек. В КОФИИ находились Театр Арчибальда Деллакера и репетиционный зал, следовательно, там мы проводили большую часть времени. В восемь утра в первый день занятий там было исключительно тихо.

Мы с Ричардом вышли из Замка вместе, хотя у меня прослушивание было назначено только через полчаса.

— Ты как? — спросил он, когда мы взбирались по крутому склону на лужайку.

— Нервничаю, как всегда.

Неважно, сколько прослушиваний было у меня позади; тревожиться я так и не перестал.

— Повода нет, — сказал Ричард. — Ты никогда не бываешь настолько плох, как думаешь. Просто поменьше переминайся с ноги на ногу. Ты интереснее, когда стоишь неподвижно.

Я нахмурился.

— В смысле?

— В смысле, когда забываешь, что стоишь на сцене, и забываешь нервничать. Ты на самом деле слушаешь других, на самом деле слышишь текст, как в первый раз. Работать с этим замечательно, а смотреть со стороны — наслаждение.

Он покачал головой, увидев мое смятение.

— Не надо было тебе этого говорить. Не робей.

Он хлопнул меня огромной ручищей по плечу, а я так растерялся, что качнулся вперед, коснувшись пальцами росистой травы. Громкий хохот Ричарда гулко отозвался в утреннем воздухе, он поймал меня за руку, помогая удержаться на ногах.

— Видишь? — сказал он. — Стой тверже, и все будет отлично.

— Козлина ты, — сказал я, невольно улыбнувшись. (С Ричардом всегда было так.)

Когда мы дошли до КОФИЯ, Ричард еще раз весело хлопнул меня по спине и скрылся в репетиционном зале. Я принялся мерить шагами переход за задником, прокручивая в голове слова Ричарда и повторяя про себя «Перикла», словно читал «Богородице».

На первых прослушиваниях семестра решалось, какие роли мы будем играть в осеннем спектакле. В тот год ставили «Юлия Цезаря». Трагедии и хроники оставляли за четвертым курсом, третьекурсники ограничивались романтическими пьесами и комедиями, а все эпизодические роли играли второкурсники. Первокурсники работали за сценой, корпели над общими дисциплинами и пытались понять, во что же это они ввязались. (Студентов, чья работа признавалась неудовлетворительной, каждый год отсеивали — иногда почти половину курса. До четвертого курса можно было дожить благодаря или таланту, или тупому везению. В моем случае сработало второе.) Фотографии курсов за последние пятьдесят лет были вывешены двумя аккуратными рядами на стенах перехода. Наша была последней и, без сомнения, самой сексуальной — рекламная фотография прошлогодней постановки «Сна в летнюю ночь». Мы на ней выглядели моложе.

Это Фредерик придумал поставить «Сон» как пижамную вечеринку. Джеймс и я (соответственно Лизандр и Деметрий) в полосатых боксерах и белых майках разъяренно смотрели друг на друга, а Рен (Гермия в коротенькой розовой ночнушке) была зажата между нами. Филиппа-Елена стояла слева от меня, в голубой ночной рубашке подлиннее, сжимая в руках подушку, которой они с Рен лупили друг друга в третьем действии. В середине фото сплетались, как пара змей, Александр и Мередит, он — зловещий соблазнительный Оберон в облегающем шелковом халате, она — роскошная Титания в откровенных черных кружевах. Но дольше всего взгляд задерживался на Ричарде: он стоял среди других грубых мастеровых в клоунской фланелевой пижаме, и из его густых черных волос торчали огромные ослиные уши. Ник Основа в его исполнении был агрессивным, непредсказуемым и полнейшим психом. Он тиранил фей, мучил остальных актеров, до смерти пугал зрителей и — как всегда — перетягивал одеяло на себя.

Мы всемером пережили три ежегодные «чистки», потому что в каком-то смысле каждый в труппе был незаменим. За четыре года мы превратились из сборища, игравшего эпизоды, в небольшой, тщательно вышколенный драматический ансамбль. Некоторые наши театральные активы были очевидны: Ричард, чистая мощь, почти два метра железобетонной формы, пронзительные черные глаза и приводящий в трепет бас, подавлявший все звуки вокруг. Он играл воителей, деспотов и всех, кто должен был произвести на зрителя впечатление и вселить в него страх. Мередит была как никто создана для соблазнения, воплощенная мечта, упругие изгибы и атласная кожа. Но было что-то безжалостное в ее привлекательности — когда она двигалась, ты смотрел на нее, чтобы ни происходило вокруг, хотел ты этого или нет. (Они с Ричардом с весеннего семестра на втором курсе были «вместе» во всех типичных смыслах.) Рен — двоюродная сестра Ричарда, хотя, глядя на них, никто в жизни бы не догадался, — была инженю, соседской девочкой, хрупким созданием с шелковистыми пшеничными волосами и круглыми глазами фарфоровой куклы. Александр служил нашим штатным злодеем, он был тощий и жилистый, с длинными темными кудрями и острыми собачьими зубами, из-за которых, когда улыбался, походил на вампира.

Филиппа и я классификации не особо поддавались. Она была высокой, с оливковой кожей, неуловимо походила на мальчика. Что-то в ней, крутое и хамелеонистое, позволяло ей одинаково убедительно перевоплощаться и в Горацио, и в Эмилию. Я, напротив, был средненьким во всех отношениях: не особенно красив, не особенно талантлив, не особенно хорош ни в чем, но вполне хорош во всем, что оставалось после других. Я был убежден, что прошел отсев на третьем курсе только потому, что без меня Джеймс делался мрачным и раздражительным.

На первом курсе судьба сдала нам удачные карты, когда выяснилось, что Джеймсу и мне предстоит ютиться вместе в крошечной комнатушке на верхнем этаже общежития. Когда я впервые открыл нашу дверь, Джеймс, который разбирал сумку, поднял глаза, вытянул вперед руку и сказал: «А вот и сэр Оливер! Все вам рады [У. Шекспир. Как вам это понравится. Акт III, сцена 3.], надеюсь». Он был из тех актеров, в которых все влюбляются, едва они выйдут на сцену, и я исключением не стал. С первых дней в Деллакере я от всех его ограждал и даже начинал ревновать, если кто-то из друзей подходил слишком близко, угрожая захватить мое место как «лучшее», — случалось такое редко, как метеоритный дождь. Некоторым я казался тем, чью роль мне всегда отводила Гвендолин: всего лишь верный товарищ. Джеймс был по самой своей природе настолько героем, что меня это не волновало. Он был из нас самым красивым (Мередит как-то сравнила его с диснеевским принцем), но еще больше в нем пленяла детская глубина чувства, что на сцене, что в жизни. Три года я наслаждался его безграничной популярностью и неистово им восхищался, без зависти, хотя Фредерик его явно выделял среди прочих, так же как Гвендолин — Ричарда. Конечно, у Джеймса не было ни самомнения Ричарда, ни его норова, его все любили, а Ричарда одинаково яростно ненавидели и обожали.

Мы все обычно оставались на прослушивание того, кто шел за нами (возможность выступить без свидетелей служила компенсацией тому, кого слушали первым), и я беспокойно вышагивал по переходу, желая, чтобы моим зрителем был Джеймс. При Ричарде, даже если он этого не хотел, все робели. Я слышал его голос, доносившийся из репзала, он эхом отдавался от стен:


Подумайте, к чему вы нас толкнете,
Как пробудите спящий меч войны:
Остерегитесь, просим, бога ради.
Когда поспорят две таких державы,
Кровь хлынет бурно; будет в каждой капле
Безвинной горе, горькие упреки
Тому, чьим злом наточены мечи,

Что расточают жизни кратковечность [У. Шекспир. Генрих V. Акт I, сцена 2.].

Я уже дважды видел, как он читает этот монолог, но впечатление не ослабевало.

Ровно в половине девятого дверь в репзал со скрипом открылась. В щель выглянуло знакомое лицо Фредерика, морщинистое и забавное.

— Оливер? Мы готовы тебя выслушать.

— Отлично.

У меня заколотилось сердце — затрепетало, как крылья птички, застрявшей между легкими.

Я вошел в репзал, чувствуя себя пустым местом, как всегда. Он был огромным, с высокими сводчатыми потолками, с большими окнами, выходившими на кампус. На окнах висели синие бархатные шторы, собранные пыльными кучами на дощатом полу.