— Вы вообще верите, что это наш последний год? — спросила Рен, когда все отсмеялись и уже довольно давно умолкли.

— Нет, — ответил я. — Отец как будто вчера на меня орал за то, что я впустую трачу свою жизнь.

Александр фыркнул.

— И что он тебе сказал?

— «Ты что, откажешься от стипендии в Кейс-Уэстерне и проведешь четыре года накрасившись, в колготках, объясняясь в любви какой-то девице в окне?»

«Школы искусств» уже хватило бы, чтобы вывести из себя моего непреклонно прагматичного отца, но опасная элитарность Деллакера почти всех заставляла поднимать брови. С чего бы умным талантливым студентам терпеть угрозу насильственного исключения в конце каждого учебного года и выпускаться даже без обычной степени, которая дает возможность выжить? Чего не понимало большинство тех, кто жил за пределами странной области консерваторского образования, так это того, что диплом Деллакера был чем-то вроде золотого билета Вилли Вонки — гарантировал обладателю пропуск в элитарные творческие и филологические сообщества, существовавшие вне академической среды.

Мой отец, возражавший против Деллакера упорнее многих, отказался принимать мое решение потратить университетские годы впустую. Актерство само по себе никуда не годилось, но нечто настолько узкое и старомодное, как Шекспир (в Деллакере мы ничем больше не занимались), казалось ему во много раз хуже. Мне было восемнадцать, я был раним и впервые ощутил ни с чем не сравнимый ужас от того, как утекает сквозь пальцы что-то, чего отчаянно хочешь, поэтому отважился сказать отцу, что пойду в Деллакер — или никуда не пойду. Мать убедила его оплатить мое обучение — после нескольких недель ультиматумов и споров, повторявшихся по кругу, — на том основании, что старшая моя сестра вот-вот должна была вылететь из Университета штата Огайо и только мной теперь можно было похвалиться перед гостями. (Отчего они не возлагали надежд на Лею, младшую и самую многообещающую из нас, осталось загадкой.)

— Хотел бы я, чтобы моя мать так бесновалась, — сказал Александр. — Она так и думает, что я учусь в Индиане.

Мать Александра отдала его на усыновление, когда он был еще совсем маленьким, и едва поддерживала с ним связь. (Все, что она соизволила рассказать ему об отце, это то, что он был то ли из Пуэрто-Рико, то ли из Коста-Рики — она точно не помнила — и понятия не имел о существовании Александра.) Обучение он оплачивал благодаря щедрой стипендии и небольшому состоянию, которое оставил ему покойный дед, просто чтобы позлить свое беспутное дитя.

— Мой отец расстроился, что из меня не вышло поэта, — вступил Джеймс.

Профессор Фэрроу преподавал в Беркли поэтов-романтиков, а его жена, которая была намного моложе мужа (бывшая студентка, такой скандал), сама писала поэзию, пока ее, как Сильвию Плат, не настиг срыв — когда Джеймс учился в выпускном классе. Я познакомился с его родителями позапрошлым летом, когда навещал его в Калифорнии, и мое подозрение, что людьми они были интересными, но родителями незаинтересованными, подтвердилось совершенно недвусмысленно.

— Моим наплевать, — сказала Мередит. — Они заняты ботоксом и уклонением от налогов, а братья заботятся о семейном благосостоянии.

Дарденны жили между Монреалем и Манхэттеном, продавали заоблачно дорогие наручные часы политикам и знаменитостям и относились к единственной дочери скорее как к экзотическому питомцу, чем как к члену семьи.

Филиппа, никогда не говорившая о родителях, промолчала.

— Побольше, чем родня, но вряд ли близок [У. Шекспир. Гамлет. Акт I, сцена 2.], — произнес Александр. — Господи, у нас паршивые семьи.

— Ну, не у всех, — ответил Ричард.

У него и Рен на двоих имелись в родителях три опытных актера и режиссер, жившие в Лондоне и часто появлявшиеся в театрах Вест-Энда. Он пожал плечами:

— Наши классные.

Александр выдохнул струю дыма, отбросил косяк.

— Везунчики вы, — сказал он и спихнул Ричарда с мостков.

Тот рухнул в воду с чудовищным всплеском, обдав нас всех водой. Девочки завизжали, прикрывая руками головы, а мы с Джеймсом завопили от неожиданности. В следующую секунду мы все, мокрые насквозь, хохотали и аплодировали Александру, слишком громко, чтобы услышать, как принялся ругаться Ричард, едва его голова снова показалась на поверхности.

Еще с часок мы болтались у воды, потом один за другим стали медленно взбираться обратно к Замку. Я остался на мостках последним. В Бога я не верил, но попросил то, что меня слушало, что бы это ни было, чтобы Ричард нас не сглазил. Хороший год — это все, чего я хотел.

Сцена 5


В восемь утра встречаться с Гвендолин было рановато.

Мы сидели неровным кругом, скрестив ноги, как индейцы из детской книжки, зевали и сжимали кружки с кофе, принесенные из кафетерия. Пятая студия — логово Гвендолин, украшенное разноцветными ковриками и заставленное ароматическими свечами, — находилась на пятом этаже Холла. Пристойной мебели здесь не было, вместо этого на полу валялось изрядное количество подушек, из-за которых соблазн вытянуться и поспать только усиливался.

Гвендолин прибыла, как всегда, на пятнадцать минут позже («Стильное опоздание», — всегда говорила она нам), закутанная в шаль с блестками, на пальцах у нее сверкали золотые кольца, массивные, как кастет. Она сияла ярче бледного утреннего солнца за окном, и смотреть на нее было почти больно.

— Доброе утро, дружочки, — прощебетала она.

Александр замычал в знак приветствия, остальные промолчали. Гвендолин остановилась, нависла над нами, упершись руками в костлявые бедра.

— Нет, это стыдобища. Первый день занятий — у вас должны глаза гореть, хвост пистолетом!

Мы таращились на нее, пока она не вскинула руки и не скомандовала:

— Подъем! Начали!

Следующие полчаса были посвящены нескольким болезненным позам йоги. Для женщины на седьмом десятке Гвендолин была пугающе гибкой. Когда минутная стрелка подошла к девяти, она распрямилась из позы царя голубей с пылким вздохом, от которого неловко стало, скорее всего, не только мне.

— Разве так не лучше? — спросила она. Александр снова замычал. — Уверена, вы все лето по мне скучали, — продолжила Гвендолин, — но у нас будет куча времени на рассказы после собрания, поэтому сейчас я бы хотела сразу приступить к делу и дать вам понять, что в этом году все будет немного не так, как раньше.

Аудитория (все, кроме Александра) впервые проявила признаки жизни. Мы поерзали, выпрямились и стали слушать всерьез.

— До сих пор вы были в безопасной зоне, — сказала Гвендолин. — И мне кажется, будет честно предупредить вас, что эти дни в прошлом.

Я искоса посмотрел на Джеймса, тот нахмурился. Непонятно было, то ли Гвендолин опять проявляет свою драматическую натуру, то ли и в самом деле собирается что-то изменить.

— Вы меня уже неплохо узнали, — сказала она. — Вы знаете, как я работаю. Фредерик будет вас целыми днями уговаривать и упрашивать, но я — толкач. Я все время вас толкала, но, — она подняла палец, — не слишком сильно.

Я не мог с ней согласиться. Методы преподавания Гвендолин применяла безжалостные, и студенты нередко уходили с ее занятий в слезах. (Актеры как устрицы, объясняла она, когда кто-то хотел понять причину такого жесткого давления. Надо расколоть ракушку и вскрыть их, чтобы извлечь бесценную жемчужину.) Она продолжала:

— Это ваш выпускной курс, и я собираюсь толкать вас со всей силой, какую придется приложить. Я знаю, на что вы способны, и будь я проклята, если не вытащу это из вас до тех пор, пока вы отсюда не уйдете.

Мы снова встревоженно переглянулись, на этот раз с Филиппой.

Гвендолин поправила шаль, пригладила волосы и спросила:

— А теперь кто мне скажет, что больше всего мешает хорошей актерской игре?

— Страх, — ответила Рен.

Это было одной из многих мантр Гвендолин: на сцене надо быть бесстрашным.

— Да. Страх чего?

— Уязвимости, — сказал Ричард.

— Именно, — отозвалась Гвендолин. — Мы всегда играем только пятьдесят процентов персонажа. Остальное — это мы сами, и мы боимся показывать, кто мы на самом деле. Боимся выглядеть глупо, если проявим чувства во всю силу. Но в мире Шекспира перед страстью невозможно устоять, ее не стесняются. Итак! — Она хлопнула в ладоши, и от этого звука мы все вздрогнули. — С этого дня изгоняем страх. Если вы прячетесь, хорошей работы не будет, так что вытащим наружу все уродство. Кто начнет?

Несколько секунд мы сидели в изумленном молчании, потом Мередит сказала:

— Я.

— Прекрасно, — ответила Гвендолин. — Встань.

Пока Мередит поднималась, я смотрел на нее с тяжелым сердцем. Она стояла посреди нашего кружка, переминаясь с ноги на ногу, пока не обрела равновесие, и убирая волосы с лица за уши — она всегда так делала, когда надо было собраться. У нас у всех были свои приемы, но не у многих это выглядело так естественно.

— Мередит, — сказала Гвендолин, с улыбкой глядя на нее. — Наша морская свинка. Дыши.

Мередит закачалась из стороны в сторону, словно под ветерком, закрыв глаза и слегка приоткрыв рот. Наблюдение за ней странным образом расслабляло (и в то же время было странно чувственным переживанием).