— В Африку, — ответил я. — В пустыню. Он там за танками следит, чтобы не ломались. А если ломаются, то чинит. Говорит, от песка спасения нет — везде забивается. И ещё жарко очень. И мух целый миллион.

— Вот бы и мне туда, — вздохнул дяденька. — В Южной Африке мне бывать доводилось. Служил там в армии давным-давно. Да и сейчас послужил бы. Мне бы на фронт, сражаться, как твой папа. Но меня ж не пустили. Говорят, куда вам, с вашей-то ногой. — Он потёр колено. — Осколок шрапнели где-то здесь сидит. С той войны ещё. Они мне: да хоть бы и не нога, воевать вы всё равно не годитесь по возрасту. Это я, выходит, старый. В сорок пять-то лет! Смех один. Приходится мне дома штаны просиживать. Гражданская оборона, противопожарная оборона — только для того и гожусь. Ходить и в свисток свистеть, говорить, чтобы шторы задёргивали для затемнения. А я хотел воевать. Я им так и сказал: мне, как никому, на фронт надо. Хочу внести свой вклад, как твой папа. — Губы у него дрожали, а голос срывался. Я даже испугался немножко. — Но они ж разве станут слушать? «Сидите дома, — они мне говорят. — Вы в прошлую войну свой вклад внесли. У вас вон сколько медалей». — Он отвернулся и тряхнул головой. — Медали. Какой в них прок, в этих медалях? Много они понимают. Много они понимают.

Я думал, что теперь он уже выговорился, но, оказалось, что нет — он заговорил снова:

— Понятное дело, я поступил, как мне велели. Выбора-то нет. Но что ты поделаешь, когда бомбы так и летят, дома рушатся, и школы, и больницы, и люди гибнут сотнями. Ребятишки, как ты, и совсем малыши. Мы их десятками вытаскивали из-под завалов мёртвыми. Пользы в том никакой. Нужно сражаться, вот что. Вдарить по немцам из пушек, вышибить их с нашего неба. Чтоб наши самолёты их сбивали. Сотня бомбардировщиков, целый город как ветром сдуло, а я только и мог, что носиться со своим свистком да людей вытаскивать… — И он осёкся, до того, видно, распереживался.

Я не знал, как ему ответить, поэтому ничего не сказал и стал смотреть в окно. Поезд стучал по рельсам среди полей, мимо мелькали телеграфные столбы. Я насчитал их сотню, и мне надоело. Дождевые капли гонялись друг за дружкой по стеклу. Я принялся разглядывать облака. Паровозный дым поднимался в небо и сливался с ними — с рычащим львом, с картой Британии, с лицом одноглазого великана. Глаз у великана был тёмный, глубокий, и он двигался. Я не сразу сообразил, что этот глаз на самом деле самолёт. Теперь я уже не мог представить себе одноглазого великана. Я видел просто облако с вылетающим из него самолётом.

Тут в мой собственный глаз из открытого окна залетела какая-то песчинка. И оказалась ужасно колючей. Я изо всех сил тёр глаз и моргал, но ничего не помогало. Песчинка прилепилась где-то глубоко в уголке века и никак не хотела отлепляться. Я её и пальцем пробовал вынуть и сморгнуть пытался — всё без толку. Только хуже становилось, кололо сильнее.

Дяденька наклонился ко мне и мягко отвёл мою руку.

— Нет, сынок, так делу не поможешь, — сказал он. — Дай-ка я попробую. Я её вытащу. А ты сиди смирно, как хороший мальчик. И голову назад откинь.

Он крепко сжал моё плечо и приподнял веко большим пальцем. Мне очень хотелось отпрянуть, моргнуть или скривиться. Уголок носового платка заскользил по моему глазу. И я всё-таки заморгал, потому что никак не мог удержаться. В глазу ещё чуточку поболело, но почти сразу прошло. Дяденька с торжествующей улыбкой показал мне чёрную крупинку на носовом платке.

— Видел? Что вошло, то и выйдет, — усмехнулся он. — Вот теперь полный порядок.

Я поморгал и убедился, что и правда порядок. Песчинки как не бывало. Но я то и дело помаргивал на всякий случай.

Вот так, помаргивая, я снова повернулся к окну. И увидел, что самолёт вынырнул из облака. Сейчас он летел гораздо ниже и совсем близко. Это истребитель! И он летит прямо на нас!

— «Спитфайр»! [«Спитфайр» — знаменитый английский истребитель времён Второй мировой войны.] — завопил я, тыкая пальцем в стекло. — Глядите! Глядите!

Мама сразу же проснулась, и мы все трое уставились в окно.

— Никакой это не «Спитфайр», сынок, — покачал головой дяденька. — Это «Мессершмитт — сто девять», немец, будь он неладен! Сейчас будет бомбить. От окна, живо!

3

Дяденька сгрёб нас с мамой в охапку и повалил на пол. У нас над головой внезапно раздался рёв, загрохотала стрельба, зазвенело битое стекло, кто-то пронзительно закричал. Поезд засвистел и рванул вперёд что было мочи. Я поднялся на колени: очень хотелось поглядеть, что там творится, но дяденька мне не дал.

— Немец ещё вернётся, — заверил он. — Сиди, где сидишь, и не высовывайся.

Он обхватил нас с мамой, прижав к себе, прикрыв наши головы обеими руками.

Насчёт немца он не ошибся. Через несколько минут самолёт вернулся и зашёл на второй круг. Послышался взрыв, застрочил пулемёт: та-та-та-та та-та-та; истребитель с рёвом и воем пронёсся прямо над нами. Между тем поезд мчался и мчался как бешеный, всё быстрее и быстрее, пока мы внезапно не вклинились в непроглядный мрак туннеля. Там поезд резко остановился, так что от визга тормозов у меня аж уши заложило. Нас всех швырнуло друг на дружку, впечатало в сиденье, и мы очутились наполовину под ним. Тормоза всё никак не умолкали. Наш попутчик всё время крепко нас обнимал. И вот наконец поезд зашипел, содрогнулся и замер. Мы лежали на полу в темноте. Казалось, мы трое и поезд дышим все хором и никак не можем отдышаться и прийти в себя. В купе было темным-темно, хоть глаз выколи.

— Я не люблю туннели, — сипло проговорил я, изо всех сил стараясь скрыть, как мне страшно. — Мам, мы тут долго простоим?

— Сейчас лучше места нам не найти, сынок, — вместо мамы ответил мне дяденька. — Здесь нас никто не тронет, точно тебе говорю. Спасибо машинисту, что догадался. Простоим здесь, сколько надо будет. Не волнуйся, сынок.



Дяденька помог мне подняться на ноги и сесть. Мама обняла меня. Она-то понимала, каково мне. Немецкий истребитель и стрельба меня не пугали — наоборот, даже интересно было. Меня пугала темнота. Густая непроницаемая мгла сомкнулась вокруг меня стеной. Мама знала, что я не выношу темноты. Я даже спать в темноте не мог. Мне вечером оставляли включённым свет за дверью спальни, да ещё фонарь на улице горел всю ночь. Страх комком застрял у меня в горле; я сглотнул его, но он опять появился, и опять, и опять. Я едва не всхлипывал от ужаса.

— Это из-за темноты, — объяснила мама. — Барни её не любит.

— И я не любил, — отозвался дяденька.

И пока он говорил, в темноте вдруг вспыхнула искра, а потом зажёгся яркий огонёк, осветил его лицо, и улыбку, и всё наше купе.

— Хорошо, что я трубку курю, — усмехнулся наш попутчик. — У меня всегда при себе спички. «Сван вестас» — ну знаешь, с лебедем на коробке. — Он показал мне коробок и встряхнул его. Внутри погремело. — Видишь? Отличные спички, горят дольше обычных [«Сван вестас» — довольно знаменитая марка спичек, которые начали выпускать ещё в конце девятнадцатого века в Англии (правда, теперь эти спички делают в Швеции). «Сван» по-английски означает «лебедь», а Вестой звали древнеримскую богиню, покровительницу домашнего очага и жертвенного огня.]. Только я вот чего боюсь, сынок, — продолжал дяденька. — Я боюсь, мы тут застряли. На месте машиниста я бы носа не показывал из туннеля, пока этот истребитель — хотя их, кажется, было два, а то и больше, да кто их знает? — не уберётся восвояси. Немцы видели, как мы заехали в туннель, так? Они могут поджидать нас на выезде. Помнишь, как я тебе говорил: что вошло, то и выйдет. И они это тоже знают. — Его лицо приблизилось к моему. — Вся загвоздка в том, Барни, что спички надолго не хватает, даже «Сван вестас», а они горят куда дольше прочих. Так что мне их придётся поберечь. У меня осталось… одна, две, три, четыре… да ещё вот эта, что у меня в руке, и она уже частью прогорела. Рано или поздно я её задую, иначе пальцы себе обожгу. Но ты только скажи мне — и я сразу зажгу новую. Пустяковое дело. Но тебе эти спички без надобности, правда, сынок? Ты же знаешь, что мама твоя рядом и я рядом. Ты здесь не один. С темнотой ведь как, сынок: когда темно, ты будто бы совсем один. А на самом деле это не так, да, сынок?

— Наверное, — прошептал я.

Дяденька заглянул мне прямо в глаза. Его взгляд, его улыбка словно озаряли меня светом храбрости. И он задул спичку. Мы снова оказались во мраке. Мне стало неуютно, но как-то по-другому, не как прежде. Почему-то теперь темнота не так меня пугала.

— Он у меня храбрый парень, мой Барни, — заявила мама. — Да ведь, Барни?

— Ну, конечно, миссус, — ответил дяденька. — Тут не поспоришь. Пожалуй, нам бы лучше закрыть окно. — Я услышал, как он встаёт и тянет раму вверх. — Иначе полный вагон дыма напустим, а оно нам ни к чему. Туннель-то сейчас будет весь в дыму.

— Вот беда, — посетовала мама, — жарко ведь станет и душно. Но вы правы, уж лучше душно, чем дымно.

Мы посидели тихонько в темноте, и дяденька снова заговорил:

— Надо бы нам как-то время скоротать. Знаете, что мы делали в прошлую войну, пока в окопах сидели? На войне ведь как: там по большей части сидишь и ждёшь. Ждёшь, когда что-нибудь начнётся, а сам думаешь: хоть бы не начиналось. Хуже нет этого ожидания. Мы, бывало, скорчимся в землянке, со страху совсем одурелые, и дожидаемся конфет от немецких пушек. Страшное дело эти их пушки. Или ещё утренней тревоги ждали. Нам по тревоге полагалось сразу вскакивать в боевой готовности. Это оттого, что немцы были любители ходить в атаку по утрам. Только рассвет займётся, и они тут как тут, выныривают из тумана с первым лучом. И знаете, что мы иногда делали, когда ждали? Мы рассказывали истории. Сидим в землянке, вокруг темно — вот прямо как здесь, — и рассказываем. Можем и сейчас этим заняться. Как считаешь, сынок? Любишь слушать истории?