Глава первая

Я — разум и совесть цивилизованной Европы. Я — все, что осталось от нее. Но для меня и для немногих, подобных мне, христианство и все, что оно олицетворяет, сегодня стало лишь запретным воспоминанием!

Это, по крайней мере, хорошо понимает миссис Корнелиус. «Ты тшортово тшудо, Иван, — говорит она. — Клятый памятник тому кровавому веку». Но ее дети потеряны для нее. Наивный скептицизм не защитит их от наступающей ночи. Они осуждают мой «расизм». Они говорят, что я слишком обобщаю и что из каждого правила есть множество исключений. Я согласен! Я видел благородных верблюдов и необычайных лошадей, которых уважал и которыми восхищался; я считал, что во многом они превосходят меня. Но это не могло превратить верблюда в лошадь, а лошадь — в верблюда, и никого из них это не сделало людьми. Точно так же, заявляю я, глупо и ненаучно притворяться, будто между народами нет никаких различий. Эта логика убеждает их. Немногие могли противостоять моему интеллекту, даже когда я был ребенком. Я посвятил всю жизнь умственным тренировкам. Но вы поймете, что постоянное самопознание может стать не только благословением, но и проклятием.

Уже в двадцать четыре года, двадцать четвертого августа 1924‑го, я кое — что знал о собственном призвании. Вновь завоевав славу и успех, добившись подтверждения своего инженерного гения, я мчался в Нью-Йорк, чтобы встретить суженую. Я начал чувствовать, что мог бы стать воплощением силы добра в измученном войной мире, где униженные враги и усталые победители наравне охотились за всякой человеческой падалью. (Я говорю, конечно, об этих аморальных и вездесущих уроженцах Восточной Африки, баловнях Карфагена, который в течение многих столетий мечтал завладеть нашими богатствами.) В те дни я редко думал о Боге. Я приписывал все успехи лишь себе самому. Только потом Бог даровал мне благотворный урок смирения и я обрел истинную радость Веры. В 1924‑м я почти во всех отношениях «взлетел высоко». Какое счастье я предвкушал, как ожидал того мига, когда мы с Эсме наконец воссоединимся!


О! Wehe! Wehe!
Erwachte ich darum?
Muß ich? — Muß?
Eybic eyberhar? [О горе! Горе! Я проснулся? Я должен? Должен? Вечный владыка? (искаж. нем., идиш)]

Этого не будет. Они говорят, будто все дело в том, что я ошибался! Но я не стал музельманом [Музельман — использовавшееся среди узников нацистских концлагерей жаргонное обозначение заключенного, до крайности истощенного голодом и потерявшего всякую волю к жизни.]! Эфирный «Парсифаль» проносится над пустыней. Аэроплан совершает вираж и скользит над лесистыми холмами Пенсильвании, такими же бескрайними, как дивная Степь. Я лечу к моему прошлому и моему будущему, к моей Эсме и к моему Востоку. Я заявлю права на свою невесту и навсегда заберу ее с собой der Heim [Домой (нем.).], в Голливуд. Мы построим пляжный дом с двенадцатью спальнями и вновь возродим нашу страсть. Я вспоминаю о нежности и разнообразии наших любовных ласк и ожидаю продолжения! В Константинополе мы были Адамом и Евой в Раю, невинными детьми Судьбы. Брат и сестра, отец и дочь, муж и жена — все эти роли и множество вариаций расширили и очистили наш дух. Я не чужд теориям Распутина. Я лично увлекал многих молодых женщин в чистейшие сферы чувственного наслаждения. Но Эсме была чем — то большим; она была моей женской половиной, новым аспектом моего «я». Инкуб и суккуб — так это называли древние норвежцы [Инкуб — в средневековых легендах распутный демон, ищущий сексуальных связей с женщинами. Соответствующий ему демон, появляющийся перед мужчинами, называется суккуб.]. В Париже случайная причуда судьбы почти разрушила ту сущность, которая воплощала нашу единую душу. О, как я стремился вернуть былое единство; это восхитительное, захватывающее смешение духовности и сексуальности. Оно и угрожало моему разуму, и укрепляло его, унося меня к новым эмоциональным и интеллектуальным высотам, превосходившим те, которых я достигал с помощью лучшего кокаина. И пока самолет, словно уверенная валькирия [Валькирия — в скандинавской мифологии дева, которая реет на крылатом коне над полем битвы и подбирает павших воинов, достойных оказаться в небесном чертоге.], нес меня все ближе к Эсме, я мог чувствовать ее, обонять, осязать, слышать. Она плыла на великом трансатлантическом корабле, направляясь к пока еще невидимому берегу. Она была музыкой. Она была чистейшим наслаждением!

Faygeleh? Это не имеет смысла. Я всегда ставил себя выше таких определений. Es tut vay daw [Пташка? (сленговое наименование гомосексуалиста) <…> Здесь болит (искаж. идиш).]. Вдобавок подобное вполне естественно в Египте.

«Избавь меня от бога, который одновременно и мужчина, и женщина. Да не паду я под их ножами». Shuft, effendi, shuft, shuft, effendi. Aiwa! Murhuuba! Aiwa? [Увидел, эфенди, увидел, увидел, эфенди. Да! Добро пожаловать! Да? (араб.)] Пусть тянут меня за собой. Пусть оскорбляют меня, и потирают руки, и говорят мне «sholom — al — aichem» [Шалом алейхем — традиционное еврейское приветствие, означающее «мир вам».] сколько захотят, смеющиеся мерзавцы. У них нет никакого чувства собственного достоинства. Эта мерзкая нация навсегда останется предостережением для всех нас. О Египет, ты пал под пятой Карфагена, и жестокая Аравия почивает на руинах твоей славы! Но Испания, наш неизменный оплот в борьбе против мавров, снова одерживает победу! В Испании сыновья Ганнибала Барки [Ганнибал (247–183 до н. э.) — карфагенский полководец. Считается одним из величайших полководцев и государственных деятелей древности. Был заклятым врагом Римской республики и последним значимым лидером Карфагена перед его падением в серии Пунических войн.] уничтожены или бежали. Есть один светоч, все еще горящий в лагере Христовом…

Мотор негромко загудел, DH‑4 начал двигаться по нисходящей. Я удивился. Я посмотрел на часы и обнаружил, что они остановились. Мы не должны были приземляться до самого Нью — Йорка, а сейчас под нами находились фабричные трубы небольшого промышленного городка, построенного на пересечении трех рек, одной из которых почти наверняка был Делавэр. (Как и большинство казаков, я хорошо запоминаю реки.)

Заходящее августовское солнце скрывалось в облаках черного и желто — серого дыма, белые лакированные поверхности аэроплана блестели в его лучах; мы пролетали низко над пригородным ландшафтом, настолько изящным, что он мог соперничать в своем новом колониализме и поистине тюдоровском благородстве с лучшими частями Беверли-Хиллз. Выровняв самолет, мы направились к двенадцатиэтажным кирпичным башням преуспевающего делового района, который выглядел знакомо. Мы достигли места слияния рек, и я почувствовал, как запах машинного масла сливается с острым и сладким ароматом летнего соснового леса. И я сразу вспомнил о том, как раньше приезжал сюда, в Уилмингтон, как был напуган, впервые встретившись с ангелом — уничтожителем, агентом Министерства юстиции Каллаханом. Уилмингтон — не то место, которое в моих воспоминаниях ассоциировалось со спокойствием и разумом. И все — таки, когда сидевший позади меня Рой Белгрэйд, похожий на ленивца в своих больших очках и отороченном мехом шлеме, сделал успокоительный жест и повел самолет к зеленому пятну, вероятно общественному парку, я не испытал чрезмерного возбуждения. Мы уже совершили прежде две рутинные остановки в Колорадо и Огайо. Я понял, что Белгрэйд был осторожным пилотом, одержимым своим самолетом и проверявшим каждую деталь, подмечавшим мельчайшие изменения в шуме двигателя. Как только молодой человек убедится, что его машина в превосходном состоянии, мы сможем буквально через несколько минут снова подняться в воздух. У меня все еще оставалась большая часть дня, чтобы добраться до Эсме в Нью — Йорке. В худшем случае на поезде до нее всего несколько часов пути. Мы с Белгрэйдом были хорошими инженерами, и я успокаивал себя тем, что у нас оставался приличный запас времени. Этот случай обернется всего лишь эпизодом в большом приключении, над которым мы с Эсме вместе посмеемся при встрече.

Но DH‑4 совершенно неожиданно заложил новый вираж над рядами высоких дубов и двинулся вверх, как будто Белгрэйд не достиг намеченной цели и предпочел другой маршрут. Поле, располагавшееся в четверти мили от изгиба речного русла, упиралось в большое здание, за окнами которого внезапно появились взволнованные лица. Я испытал желание помахать зрителям рукой. Поле поросло цветами, образовавшими сложные геометрические узоры; это был настоящий калейдоскоп оттенков и ароматов, роскошный и правильный. Перед нами возникло отражение идеального мира. Самолет поднялся, и я снова увидел лица — столько бледных цветов, прижатых к стеклу и мечтающих о солнце. Когда мы развернулись, самолет выровнялся и двинулся вниз, к пятачку между деревьями и клумбами, который только кретин мог посчитать достаточно большим для приземления. Тут у меня появились первые сомнения насчет Роя Белгрэйда. Потом с ароматом роз и лаванды смешался горячий запах смолы; я почувствовал зловоние, исходящее от «Роллс ройс игл», мотор внезапно взвыл как живой и неожиданно умолк, а затем мы врезались в ряды красных, белых и синих маков (без сомнения, какое — то патриотическое воспоминание о Фландрии [На территории Фландрии прошло несколько сражений Первой мировой войны. Джон Маккрей, участник одного из них, второй битвы при Ипре, написал стихотворение «В полях Фландрии» (1915), благодаря которому красный мак стал символом жертв Первой мировой.]). Я закричал, взывая к своему пилоту, но он был слишком далеко и не услышал меня. Мы миновали клумбы, комья земли и лепестки цветов разлетелись в разные стороны, затем самолет подпрыгнул и покатился по траве. За нами наблюдали два старика (один чрезмерно толстый, другой чрезмерно худой), которые неподвижно сидели на скамье в дальнем конце сада. Они, очевидно, наслаждались зрелищем. Я с отвращением огляделся. Если не вспоминать о маках, мы причинили очень мало ущерба, но расположенные вокруг стены, деревья и линии электропередачи теперь помешают нам подняться в воздух. И нам требовалась помощь, чтобы перетащить самолет в более подходящее место.