Майкл Суэнвик

Мать железного дракона

Посвящается Милли, Мэри-Энн, Евангелине, Пэт, Марианне, Барби, Люси, Алисии, их матерям, матерям их матерей, и так до самой Евы


Благодарности

Я благодарен покойному (увы) Люциусу Шепарду за то, что он разрешил мне процитировать «Красавицу-дочь добытчика чешуи». Байрону Тетрику за летные протоколы. Тому Пюрдому за описания жизни военных. Анатолию Белиловскому за перечень русских ящеров. Биллу Гибсону за то, что снова снабдил героя подходящими наручными часами. Марчину Панговскому за помощь с польским языком. Кевину Болцу за бретонские имена. Эллен Кушнер за «Гносьены» Сати. Барбаре Фрост за финансовый калькулятор. Моему сыну Шону за Realpolitik в Фейри и хореографию драконьей битвы. Барбаре Уайтбрехт за морских созданий. Тому Дойлу за девиз Драконьего Корпуса, а Марио Рупс за пролатинские грамматические атецеденты. Дженис Йен за то, что разрешила процитировать «Джесси». Покойному Гарднеру Дозуа, которого так не хватает, за то, что в принципе научил меня писать. И фонду М. К. Портера за искусство для жизни, любви и всего остального.

Цитата из «Локомотива», рассказа Туве Янссон из сборника «Искусство в природе» («Art in Nature», 1978; Sort of Books, 2012; перевод Томаса Тиля), приводится с разрешения издательства Sort of Books.

Отрывок из «Аверно», стихотворения Луизы Глюк из сборника «Стихотворения 1962–2012» (© 2012 Луиза Глюк), приводится с разрешения издательства Farrar, Straus and Giroux.

...

Жила-была девчушка;
Кто слушал — молодец;
Росла, старела, умерла,
Тут сказочке конец.

Хелен В., заметки

Умирать — дело муторное. Это Хелен В. усвоила еще в самом начале, когда свыкалась не только с тем, что лучше ей уже никогда не станет, но и с тем, что отныне все совершенные в отпущенное ей время поступки не будут иметь ровно никакого значения. С подобным фактом весьма трудно смириться женщине девяноста с лишним лет, мысли и дела которой всегда имели значение, и притом немалое. А также с тем, что ждать осталось только удара кувалдой в затылок в конце коридора, ведущего на скотобойню, — и больше ничего.

Она не знала, что по ее душу летят драконы.

— Ну, красотка, как мы сегодня себя чувствуем? — В палату, пританцовывая, впорхнул медбрат из дневной смены, как всегда необъяснимо жизнерадостный.

Ну, хоть не насвистывал. А то случалось ведь, что и насвистывал.

К разным частям тела Хелен крепились проводки (всего около десятка), уходя к выстроившимся в ряд мониторам, и все эти мониторы, словно малолетние детишки, изо всех сил старались привлечь к себе внимание по каким-то своим, совершенно неведомым Хелен поводам. Последние полчаса один из них громко пищал, доблестно пытаясь поведать равнодушному миру о ее высоком давлении. Ну разумеется, давление поднялось, и оно, безусловно, не понизится, пока кто-нибудь не вырубит эту дрянь.

Голову поворачивать было больно, но Хелен пошла на эту жертву и перевела взгляд с мониторов на дневного медбрата, стоявшего у хитросплетения прозрачных трубок, по которым лились туда-сюда жидкости — в мешок иссохшей плоти, который когда-то доставлял ей столько радости, и обратно.

— Лежим-умираем.

— Чушь какая. Вы только себя послушайте — сколько негатива! Как вы с таким настроем поправляться-то будете?

— Я не буду.

— Ну вот, рад, что наконец-то вы со мной согласились.

Медбрат быстренько повыдергивал трубки из катетеров и поменял прозрачные мешки на хромированных стойках. Пристегнув к кровати каталку, потянул-подтолкнул-перекатил Хелен. Поменял белье, положил ее обратно, убрал каталку. Наконец постучал по зашедшемуся монитору, выключил его и сообщил:

— У вас давление высокое.

— Да что вы говорите.

— А что случилось с теми вашими красивыми цветочками?

Не дожидаясь ответа Хелен (которая велела выбросить цветы, потому что ей плевать было на пустые жесты дальних родственников, о существовании которых она едва помнила и которых не узнала бы при встрече на улице), медбрат поднял пульт и включил телевизор. В палате грянул хриплый хохот. Самый безрадостный звук во всей вселенной. Но Хелен вынуждена была признать, что звук этот, не жалея сил, заглушал гробовую тишину ее угасающей жизни.

— Либо этому телевизору конец, либо мне, — сказала она. — Оскар Уайльд, тридцатое ноября тысяча девятисотого года [Либо этому телевизору конец, либо мне… Оскар Уайльд, тридцатое ноября тысяча девятисотого года. — Отсылка к высказыванию Оскара Уайльда: «Я сражаюсь не на жизнь, а на смерть с обоями в моем номере. Либо мне, либо им суждено погибнуть» (перев. Л. Мотылева). Фраза эта, если верить биографии Р. Эллмана, была произнесена не в день смерти, 30 ноября, но раньше, 29 октября, когда писатель уже страдал от прикончившей его впоследствии болезни. // Дословный перевод (хотя в оригинале звучит намного лучше): // «Теория реинкарнации от экономиста. // Если вы вели себя хорошо — вы перевоплотитесь на более высокой ступени. // Кошки становятся собаками. Собаки — лошадьми. // А люди — если они действительно вели себя хорошо, как Джордж Вашингтон, — перевоплотятся в деньги».].

— Что?

— Никто и никогда не понимает моих шуток. — Хелен закрыла глаза. — Типично — история всей моей жизни.

Именно так. Но сдержаться и не шутить она не могла. Хелен была битком набита всяческими фактами, и теперь они лезли наружу, просачивались, унизительным образом вытекали через все отверстия и душевные раны.

— Как все медленно тянется [Как все медленно тянется… — Цитата из пьесы Сэмюэля Беккета «Конец игры» (1957), перев. С. Исаева.], — сказала она и провалилась в то, что раньше по ошибке могла принять за сон, а теперь считала в лучшем случае отсутствием сознания.


Очнулась Хелен ночью.

На заре карьеры, в бытность свою жалким щелкопером, она выучила, что любую сцену нужно закреплять как минимум тремя отсылками к органам чувств. Повар в забегаловке слышит, как шкворчат яйца на сковороде, чует запах горелого кофе из кофеварки, кладет руку на стойку, чуть скользкую от жира. Больше ничего и не надо. Но здесь этого сделать было невозможно. Все неправильное, грязное, такое, на что стоило бы взглянуть, убрали или сгладили. Никаких острых углов. Все звуки приглушены — далекие, лишенные эмоций голоса, неторопливый скрип тапочек по линолеуму в коридоре. Все цвета в серовато-белой гамме: яичная скорлупа, темно-бежевый, сливочный, кукурузный, жемчужный, латте, гейнсборо. Хуже всего были запахи — ничего не выражающие, обезболенные больничные запахи. Когда убрали все раздражители, Хелен обнаружила, что скучает.

«Я словно старая псина, — подумала она, — у которой отобрали всякие занимательные вонючки».

Больница была местом, где избавлялись. Сюда приходили избавиться от боли, болезней, продуктов жизнедеятельности, анализов крови, бинтов, повязок, запахов, чувств, органов и в конечном итоге от самого себя.

— Вы попадете прямиком в ад, — без тени сомнения объявила медсестра из ночной смены.

По всей видимости, Хелен проснулась на середине разговора. Такое с ней бывало.

— Католические бредни, — парировала она.

Не ожидала такого от доброй баптистки. Глядишь, дальше кинется преломлять хлеб и читать новены за спасение ее души. Накатил приступ боли, и Хелен изо всех сил постаралась не обращать на него внимания.

Ночная сестра принялась отстегивать трубочки и снимать пустые прозрачные мешки, которые нужно было заменить на новые — полненькие. Делала она это всегда молча, целиком уйдя в свое занятие. Завидное качество, следует признать.

— Я всего-навсего устройство. Для перегонки жидкостей. Из одного мешка в другой, — сказала Хелен. — Причем наиболее дорогим способом из всех возможных.

Сестра закончила с мешками и трубочками.

— Вечно-то вы шутите.

— Тут вы правы. Именно так.

— Стоите на самом краю бездны, а все вам хиханьки-хаханьки. Вот загремите сейчас прямиком в пекло, а сами веселитесь, как умалишенная. Господь Иисус наш протягивает руку, чтобы вас спасти. И всего-то надо — принять Его милость. А вы что? Делаете вид, что в жизни только и есть что смешки да ужимки. В гордости и высокомерии своем досмеетесь до вечных мук.

Это была обличительная проповедь. В лоб, совершенно серьезно, от самого сердца. Но вот произнес ли кто-нибудь в конце «аминь»? Нет. Уж точно не Хелен. Хелен В. не чувствовала ничего — только все более настойчивые позывы боли отнюдь не духовного свойства. Ну и было бы лицемерно с ее стороны притворяться, что она верит в Бога, ведь Тот, как в один голос утверждали монашки в ее далеком детстве, лицемеров терпеть не мог.

— Что это вы читаете? — поинтересовалась ночная сестра, взяв с тумбочки книгу в бумажной обложке.

— Слова, слова, слова, — устало, в надежде, что она не станет любопытствовать и вернет книгу на место, ответила Хелен и задохнулась от накатившей боли.

— Какая-то языческая ерунда, — с обычной своей проницательностью провозгласила ночная сестра и положила книгу на тумбочку названием вниз.

— Мне нужно обезболивающее.

— Хмм, хмм, — промычала женщина, заполняя какие-то чертовы бумажки.

— Мне правда нужно.

— Будет вам обезболивающее. Не гоните лошадей.

— Власть демонстрируете?

Хелен вполне представляла, какую вызывает у женщины, которая никогда не ныряла с маской на Мальдивах, никогда не оказывалась вдруг судьей на конкурсе по игре на невидимой гитаре в подпольном баре в трущобах Йоханнесбурга, никогда не трудилась все лето над старым ржавым «феррари», пытаясь перевести его с бензина на растительное масло, потому что влюбилась в мальчишку, жаждавшего спасти мир, — какую она, видимо, вызывает у этой женщины неприязнь. Жизнь у ночной сестры, наверное, сложилась нелегкая. Вполне понятно, почему она не дает лекарство не в меру докучливой старушонке, — это единственная доступная ей форма власти. Да и Хелен, в общем-то, в свои последние деньки ничего особенного из себя не представляла. Ей нравилось воображать себя Карой Господней для медсестер, Ужасом Десятого Отделения. Но скорее всего, те, кому по долгу службы полагалось (по возможности безо всякой суеты) препроводить ее в мир иной, считали ее просто несговорчивой старушкой из палаты 402. Проявляющей вполне заурядное человеческое хамство.