Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жёсткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и ещё там жила виверна. К тому же в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришёл ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть всё прибрать во время развода караулов — чтобы, не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался и раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда — радовало, но так уж установился постоянный, привычный порядок вещей.

Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моём кабинете. Вечером. В сопровождении мёртвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.

Беатриса… Да…

Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню её точно-точно. Как цветная миниатюра на душе — явственная картинка.

Такая пышка. Очень яркая: мак, например, вспоминается или апельсин — такое она производила впечатление. Глаза чёрные, лицо цвета топлёных сливок с ярким румянцем. Губы — малина после дождя. Мелкие тёмные кудряшки, не причёска, а просто кудряшки повсюду: по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топлёных сливок она приоткрывала очень низко.

И очень меленькие, очень белые, очень острые зубки. С крохотными клычками. У ласки бывают такие. И ямочки на щеках. И взгляд смелый и прямой. Она стояла рядом с моим стражем-трупом и улыбалась. Это потрясающе выглядело.

Она стояла и дышала так, как другие танцуют.

Я сказал:

— Вы — Беатриса, если я не путаю. Вам шестнадцать, ваш отец владеет землями за Серебряным Долом, и я не понимаю, что вы здесь делаете.

Тогда она облизнула губы так, чтобы я посмотрел на них. И сказала:

— Я желала видеть вас наедине, ваше величество.

Мне было так странно… Если бы она обманывала меня… если бы у неё оказалась тайная цель, она хотела бы меня убить или подать прошение… но ведь она думала не об этом. Я видел. Она не боялась. Её бросало в жар от собственных мыслей.

— Вы хотели меня видеть, Беатриса, — говорю, — затем, о чём я думаю?

Она опять облизалась, как кошка на сметану. И глаза у неё светились морионами перед свечой. А потом она кивнула, взяла кончик шнурка, которым стягивался корсаж, и медленно за этот кончик потянула.

Я не дал ей дорасшнуровываться. Это не имело особого значения в тот момент. Значение имела юбка, а не корсаж — и всё. Мешала только юбка. Боже милосердный, ножки цвета топлёных сливок — в ворохе кружев…

И в первые две минуты я решил, что Беатриса влюблена в меня до беспамятства. Ей ужасно хотелось заполучить всё, что только возможно. Я отпустил поводья. Совсем. Как никогда.

Я не думал, как бы не причинить ей боли. Я не думал, что делать дальше. Я вообще ни о чём не думал. Это блаженное бездумье чем-то напоминало выплеск вампирской Силы… если бы не совершенное изнеможение к утру.

Будто она пила из меня каким-то своим образом. Мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова — хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.

Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомили одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я — человек — её хотел. Всё.

Чистая, как слеза, похоть.

Мы ни о чём не разговаривали. Беатриса ушла на рассвете, укутавшись в плащ с капюшоном, но обещала вернуться завтра. Она оставила пятно своей крови на моих простынях, но я не чувствовал ровно ничего похожего на вину.

Я просто содрал простыни и швырнул в угол.

Но целый день думал о Беатрисе.



Мертвец встречал её, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп. Я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал её до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.

Почти до рассвета. Всегда — при свечах.

Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках — так облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я её не понимал, а она не объясняла.

Мы не разговаривали.

Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у неё, почему она тогда так ведёт себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня всё время был занят рот: её губами, её грудью, её пальцами. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить её, почему я не могу оставить её при себе. Почему она уходит перед рассветом.

Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!

Но, несмотря на всю эту тёплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костёр — я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днём, думал: почему так?

Какая часть меня её не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!

Мне ужасно не нравилось ощущение теряющихся сил. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница — от кубка. По-моему, это не имело ничего общего с любовью. Это было что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.

Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто — смерть чище похоти?

Но всё равно, всё равно это было блаженно. Беатриса лечила меня от отвращения к себе, от вины, стыда, этого клубка змей под рёбрами. Это было настолько блаженно, что я не хотел ни о чём думать. Если она хочет, чтобы было так — пусть будет так, как она хочет.

Я пытался дарить ей подарки. Она смеялась и не брала. Я надел ей на шею ожерелье с тёмными гранатами, горящими кровавыми огоньками из чашечек серебряных цветов, — она ласкала меня в этом ожерелье и, убегая утром, оставила его на подушке.

Не хотела показать кому-то? Не хотела нести домой подарки некроманта? Я не знал, она не говорила.

Это длилось и длилось. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился или заболел, не знаю.

Бернард порывался разговаривать со мной о делах и семействе Беатрисы, но я его останавливал. Мне не хотелось, не хотелось ничего слышать. Оскар почти не появлялся у меня, я чуть ли не забыл его — а появившись, он сказал:

— Покорнейше прошу простить меня, мой прекрасный государь, я бесцеремонная нежить, сующая нос в дела живых, что достойно всяческого порицания… но если бы я не был уверен, что ваша очаровательная возлюбленная — смертная женщина… я бы осмелился предположить, что она суккуб.

Беатриса-то — суккуб?! Демон, питающийся похотью?! Тварь, не менее, на мой взгляд, гадкая, чем упырь. Я бы не взял такое на службу, а уж тем более…

— Это глупости, Оскар, — сказал я в ответ. — Она человек. Я ручаюсь.

— Тогда, если бы меня не терзал страх оскорбить вас, дорогой государь, — сказал он, — я крамольно предположил бы, что существуют люди с сущностью суккубов.

И я чуть не рявкнул на Оскара. На своего товарища, наставника, советника — из-за этой одержимости. Хорошо, что удержался… но Оскар понял и ушёл. Он долго не навещал меня после этого.

А я днём думал о ночи… Не знаю, к чему бы это пришло в конце концов, но, похоже, Дар меня спас. Или не Дар. Но мало-помалу опьянение пошло на убыль.

А может, я насытился Беатрисой. Во всяком случае, я почувствовал себя в силах разговаривать. И как мне показалось, Беатриса тоже.

— Нам не мешало бы узнать друг друга получше, государь, — сказала она в одну прекрасную ночь.

— Не мешало бы, — говорю.

Она лизнула меня в щёку — длинно, как кошка, и посмотрела на меня втягивающим взглядом. Помолчала, будто не решалась. И спросила:

— Ты правда спал с юношей, Дольф?

— Да, — говорю. Не видел смысла отрицать. С батюшкиной подачи все придворные только об этом и болтали.

У неё глаза загорелись.

— И каково это? — спрашивает. И облизывает губы, по своему обыкновению. — Расскажи, государь!

— Нет, — говорю. Как бы я ей рассказал? Что?

На секунду она пришла в ярость. На секунду. Но взяла себя в руки. И капризно спросила:

— Тебе жаль доставить мне удовольствие?

Тогда я сел. И она села и закрылась одеялом. И лицо у неё изменилось. Дар снова начал меня жечь, да так, что мне стало почти страшно. А она сказала:

— А ты любишь мёртвых, потому что твоего любовника убили у тебя на глазах? Да? Теперь мёртвые женщины лучше живых, Дольф?

И тут мне стало холодно. Дико холодно. Грел только Дар. Я ещё попытался сделать вид, что ничего не понимаю, но я уже понял. Я хотел солгать себе — чтобы не лишиться её.

— Мёртвые женщины, — говорю, — очень хороши для переноски тяжестей. А ты слишком прислушиваешься к сплетням.

Она усмехнулась. Потянулась. Сказала:

— Можно тебя попросить… кое о чём?

— Попросить можно, — говорю.

— Подними девицу.

Я ещё не до конца понял. Только плечами пожал:

— Ни к чему.

Беатриса посмотрела зло. Сказала с нажимом: