Под ветром лес качается,
И понимает лес,
Что там, где след кончается,
Сосновый будет крест.


А снег сверкает кафелем,
Дорога далека,
И смерть висит, как капелька,
На кончике штыка.

— вот лицо мамы, которая спрашивает с обреченным видом: «Тебя правда отчислили из университета? Ты действительно продал свое пальто? Ты будешь ужинать?»

— и вот наконец раскрасневшийся затылок водителя автобуса, который тщательно выбрит и, скорее всего, принадлежит бывшему военнослужащему, настолько он молодцеват и гладок, сообщает: «Станция Псков!»


Из повести Сергея Довлатова «Заповедник»:

...

«Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет… нас повезли в «Геру» — самый фешенебельный местный ресторан.

Я колебался — добавлять или не добавлять? Добавишь — завтра будет совсем плохо. Есть не хотелось…

Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы».

Но когда они шумели? В каком году?

С этим, конечно, следовало бы разобраться — дело в том, что, сезонно работая экскурсоводом в Пушкинских горах в 76–77 годах, Довлатов, соответственно, посещал Псков дважды по пути к месту работы, и всякий раз город затягивал.

Так, в июле 76 года «завис» в Пскове на четверо суток, потому что, по собственному признанию, тут запил.

Сначала была злосчастная «Гера», потом бульвар, потом какие-то дворы с качелями, потом опять «Гера», потом привокзальная рюмочная, затем кафе-стекляшка у автостанции и наконец берег реки Великой. Здесь оказалось возможном прилечь в одну из вросших в песок «казанок» и закрыть глаза, чтобы ничего и никого не видеть, а главное, ни о чем не думать, о том, например, что тебе скоро уже 35 лет, а ты ничего не достиг, ничего не приобрел, кроме долгов, бесконечных семейных драм и ни к чему не ведущих связей, приобрел разве что отчаянную сродни хроническому заболеванию мысль о том, что никакой ты не писатель, а обычный графоман, который страдает любовью к словам как разновидностью паранойи. Вот, например, брат Борис, при том, что имел две судимости, был куда более удачливым и состоявшимся человеком. Может быть, сон про двойника увидел неспроста, и он был пророческим. Действительно, лучше бы Боря стал человеком публичным, видным диссидентом, литератором-эмигрантом, а он — Сережа Довлатов — остался бы жить тут на берегу реки Великой или в Михайловском, до которого оставалось еще около полутора часов пути, став со временем великим писателем земли Псковской.


P.S.

Эпизод, с которого начинается эта книга, навеян просмотром картины режиссера Алексея Германа «Хрусталев, машину!», а вернее, эпизодом, в котором главный герой фильма, генерал медицинской службы Юрий Кленский, встречает своего двойника, появление которого в госпитале связано с деятельностью МГБ по подготовке так называемого «дела врачей».


Алексей Герман вспоминал впоследствии:

...

«Когда я запускался с фильмом «Хрусталев, машину!», я задумал на роль генерала пригласить Сережу Довлатова, а на роль его двойника — Борю. И это было бы очень точно. Они все еще были похожи, но один был нежным красавцем, от которого женщины падали, а у другого на лице были уже две тюрьмы (он, по-моему, болел краснухой, и вся кожа на лице у него была испорчена). Боря выглядел как некий шарж на своего младшего брата. О том, что я собирался его снимать, Сережа не знал, я держал это в секрете. Но вскоре оба брата (сначала Сережа, потом Боря) умерли».

Этот выбор режиссера был неслучаен.

Дело в том, что Боря Довлатов и Леша Герман был хорошо знакомы еще с детства, вместе занимались боксом, а Маргарита Степановна (Мара) — мама Бори — была литературным редактором и работала с отцом Леши, известным ленинградским писателем Юрием Павловичем Германом. Спустя годы именно к нему Маргарита Степановна обращалась за помощью, когда ее сын впервые оказался на скамье подсудимых.

Сережа был младше Бориса на три года.

В детстве они совершенно не были похожи, и лишь с возрастом, по мере пережитого и пройденного, стало проявляться их подобие.

Все закончилось в 1990-ом году — сначала не стало Сергея, затем вслед за ним ушел и Боря.

А продолжение описанного выше сна могло быть таким:

— То есть вы мне предлагаете стать двойником Сережи?

— Именно так.

— Надо подумать, — проговорил Борис, но было видно, что внутренне решение он уже принял.

— А вы подумайте, подумайте, Борис, мы плохого не предложим, — пропел «добрый следователь». — Я правильно говорю, товарищи? — обратился он к консилиуму.

— Конечно! Да тут и спора нет! Разумеется! Только хорошее! — донеслось с мест.

— Для еврея, да еще и в таком положении, в каком вы находитесь, другого выбора просто нет, — неожиданно громко, словно проснулся, заключил, как отрезал, сартроподобный и с грохотом захлопнул свой блокнот.

— Выбор есть всегда, — Боря медленно поднялся со своего места, потянулся, словно разминал затекшие после долгого сидения члены, сноровисто перегнулся через стол и со словами «например, вот такой» провел хук справа в голову «злого следователя».

— Да ты у меня, падла, на зоне сдохнешь! — неожиданно перешел на фальцет «добрый следователь», соответственно, сразу перестав быть им, то есть, добрым. — Ты меня, сука, еще о пощаде молить будешь!

Сотрудники больницы при этом повскакивали со своих мест, с грохотом опрокидывая стулья, и принялись оказывать первую медицинскую помощь двойнику французского писателя-марксиста, который беспомощно лежал на полу, издавая булькающие звуки впавшего в беспамятство, оглоушенного перед забоем борова.

— Убил, убил меня, гад… — едва мог хрипеть особист, размазывая кровь по лицу.

Глаза его при этом закатились.

Борис меж тем абсолютно спокойно снова сел к столу, обернулся к воображаемому брату, чье присутствие во сне, теперь уже непонятно чьем, было не менее фантасмагоричным, нежели все происшедшее в кабинете главврача, посмотрел на него пристально, будто бы перед ним был объектив кинокамеры, и проговорил с усмешкой:

— Вот я и ответил на твой вопрос, Сережа.

Сережа Мечик

В один из дней октября 1941 года по городу Уфа шел человек в пальто и без головного убора.

На пересечении улиц Гоголя и Коммунистической человек остановился.

Было видно, что он чем-то изрядно раздосадован.

Выражение лица он имел совершенно потерянное, взгляд блуждающий, губы его дрожали. Казалось, что его бьет озноб как при лихорадке.

— Гражданка, — обратился он к проходившей мимо молодой мамаше с коляской, — я пребываю в абсолютно отчаянном положении!

От неожиданности женщина остановилась как вкопанная.

— Что, извините?

— Да-да, я нахожусь в безнадежном положении!

— Что случилось, товарищ?

— У меня украли чемодан, — с трудом выдавил из себя человек в пальто и закрыл лицо ладонями, — в нем вся моя жизнь!

— Жизнь в чемодане?

— Да!

— Даже если это так, во что мне верится с трудом, то убиваться из-за этого не следует, — женщина приготовилась продолжить движение и качнула коляску вперед. — Бывает, не переживайте, вот у моего мужа на первомайской демонстрации украли кошелек с деньгами и партбилет. Последствия были ужасны… Я про партбилет, разумеется.

— Боже, о чем вы говорите! В чемодане были мои рукописи! — человек затрясся, отнял ладони от лица, было видно, что он плачет.

— Рукописи? Вы писатель?

Не сразу, словно обдумывая ответ, он произнес «да», закивал головой и принялся вытирать лицо рукавом пальто.

— И какая же ваша фамилия?

— Климентов.

— Климентов? Нет, не знаю такого писателя.

— А кого вы знаете, позвольте полюбопытствовать?

— Горького знаю, Фадеева, Серафимовича…

— Вы ранили мое сердце, — человек замер на какое-то мгновение, словно именно сейчас он ощутил острую колющую боль от принесенного ему сердечного страдания, затем резко развернулся на каблуках, весьма, следует заметить, нечистых и стоптанных, и начал удаляться по Коммунистической улице в сторону Дома Наркомфина. Однако, сделав не более десяти-пятнадцати шагов, он остановился, вновь развернулся на месте и стремительно подошел к женщине.

— Простите, я хотел бы ущипнуть вашего славного малыша. — В голосе странного человека по фамилии Климентов звучали решительность и смущение одновременно.

— Вы сумасшедший!

— Нисколько…

— А меня, товарищ, вы не хотите ущипнуть?

— Нет, вас не хочу, хочу ущипнуть только вашего малыша, если позволите, потому что в своей безмятежности он не знает, что сейчас идет страшная война, потому что перед ним открыта новая бездна, новый блистающий мир, в который я уже не попаду. Это как прикоснуться к агнцу… понимаете, о чем я?

— Нет, не понимаю и понимать не хочу!

— Очень жаль, — вздохнул Климентов. — Война идет в душе каждого из нас, война есть ночь, на исходе которой все становится очевидным, явным, отчетливым, ослепительным, наконец, становится, при том что до того все было призрачным и оттого казалось несуществующим. Агнец как бы находится на этой грани яви и сна, он несет свет, ведь он безгрешен. Жертвенный агнец, принесенный на заклание, беспомощен и потому хранит в себе любовь, на которую, увы, не способен озверевший человек.