— Мне снятся звезды, — сказал Фоменко. — Но они не как звезды, не из газа и плазмы. Они — дырки в космосе.

— Дырки? — переспросил Ярцев.

— Ага. Дырки, из которых на меня кто-то смотрит.

Ярцев одарил инженера недовольным взглядом.

— На тебя смотрит наше Государство. И премия в двести рублей. Не посрами первое и не лишись второй.

— Есть, — выпрямился Фоменко. Грузовик скатился по склону, и стал различим левый берег, перемычка котлована, озаренного прожекторами, намывные трубопроводы и устройства обвалования. В яме — с маленькой буквы, но и с большой тоже — бултыхался спецконтингент, бедолаги, перевоспитываемые всепрощающей Родиной и системой ГУЛАГа. За выполнение норм наряда им обещали скостить в три раза сроки. Они копали, падали, вставали, прокладывали в черной каше магистральные пульпопроводы, соединяли трубы на фланцах, падали и снова вставали. По тридцать зэков на двенадцатичасовую смену, по десять конвоиров, охраняющих бригады.

Грузовичок припарковался на пристани у котлована. Ярцев выбрался под дождь. Вода омывала лицо, он облизнулся, почувствовав медный привкус небесной влаги. Грохали копры. Рокотали компрессоры и перфораторы. Вспыхивали бенгальские огни сварочных аппаратов. Пахло паленым войлоком.

«Звезды-дырки, — подумал раздраженно Ярцев. — Надо же!»

Под подошвами скрипели доски. Прожектора выхватывали из мрака фигуры вохровцев. Их тени ползали по настилу. Окруженная колючей проволокой стройка здорово напоминала ад. Грешники и черти с винтовками… Ярцев мотнул головой, направляясь к воротцам под вышкой.

— Кто идет?

— Свои!

Солдат посторонился. Ярцев проковылял к краю котлована. Страшно болела нога, и ломило в висках. Быстрее бы домой. Снять сапоги. Стешка заварит чай. Завтра — душное таежное лето, Галина Печорская распишется на афише, Родина, олицетворенная в упитанном чиновнике, пожмет руку и щедро наградит…

Ярцев напряг зрение. Спецконтингент, как положено, месил грязь. Прораб следил за обвалованием, возможно, думая о судьбе апрельского такелажника. Пахала станция перекачки, жужжали пневматические сверла, а на воде денно и нощно трудилось судно — расчищающий дно Ахерона земснаряд. Отсюда Ярцев не видел ни членов команды, ни багермейстера.

Все выглядело обыденно, вот только… Мысль, как верткая рыба, сорвалась с крючка.

— Ну и где швах?

— Товарищ главный!

Ярцев обернулся. К нему в сопровождении молодого сержанта спешил Золотарев. Жилистый тип лет сорока, иллюстрация к теории Ломброзо. На земснаряде работали вольнонаемники, большинство строителей отбывали срок по политическим статьям, но бригадирами почему-то назначались криминальные элементы. Как Золотарев — убийца и грабитель-рецидивист.

— Что тут происходит? — поинтересовался Ярцев строго.

Золотарев лыбился, демонстрируя гнилые зубы, и норовил грудью прижаться к начальнику проекта.

— Идемте, товарищ главный. Картину маслом покажу.

Ярцев покосился на сержанта, который словно бы спал и ходил во сне. Вздохнул и поплелся за зэком.

— Товарищ главный, разрешите обратиться.

— Ну.

— Пацанам бы махорочки. — Золотарев заискивающе, снизу вверх смотрел на Ярцева и похрамывал, будто передразнивал начальника. — На пять закруток табачку осталось, ей-богу.

— Экономьте, — отрезал Ярцев. Прислушался к ночи — к гулу реки, шуму грунтовых насосов, выкрикам прораба — и вдруг понял, чего не достает на стройке.

— А где собаки?

— То-то и оно, — расплылся в улыбке Золотарев. И ткнул пальцем в пятиметровую эстакаду.

Псы забились под деревянную конструкцию. Не безродная шпана — сторожевые овчарки, чьи челюсти капканами смыкались на мышцах и костях беглецов. Сейчас они жались друг к другу, образовывая комок мокрой шерсти, и жалобно скулили. От этого звука у Ярцева заныло в солнечном сплетении.

— Вы чего? — удивился Фоменко, снимая фуражку и подставляя лысину дождю.

— Чуют, — сказал Золотарев мечтательно. Ярцев оторвал взгляд от перепуганных собак.

— Что чуют?

— Как донная матушка пробуждается. Как детишки ее рыскают в ночи.

Ярцев приоткрыл рот. Что-то мелькнуло сбоку: длинное, блестящее, неправильное. Соскользнуло с эстакады, как презерватив, наполненный водой, и опутало щупальцами Фоменко.

Все случилось молниеносно, на одном Ярцевском вдохе. И Фоменко даже не ойкнул. Тварь унесла его во мрак, легко, как соломенную куклу, словно инженера и не было. Лишь кепка свалилась в грязь, да пуще прежнего заскулили и задрожали псы.

Ярцев выдохнул и завертел головой, ища Фоменко или ту нечисть со щупальцами. Его взгляд уперся в сержанта и подошедших конвоиров.

— Сделайте же что-нибудь!

Военные не отреагировали. Кто-то коснулся локтя Ярцева. Золотарев. Ухмыляющийся гаденыш в кепке Фоменко — и когда успел подобрать? Мутная вода струилась с головного убора, пачкая крысиную физиономию бригадира. Золотарев высунул язык, ловя тяжелые капли, почмокал и сказал:

— Детишки проголодались, товарищ главный, но не боись. На тебя у матушки другие планы. — С этими словами Золотарев схватил Ярцева за подбородок. Начальник вскрикнул, скорее от изумления, чем от страха. Сержант и солдаты лунатично наблюдали за происходящим.

Ярцев попытался высвободиться, но жесткие пальцы впились в его скулу, в щеку. Физиономия Золотарева наплыла, скрыв военных. Распахнутый рот, пни почерневших зубов и что-то за зубами, что-то, лезущее из глотки…

Ярцев выпучил глаза. Жирная пиявка вылезла изо рта бригадира, как раздувшийся язык. Пальцы надавили, потянули за челюсть. Мерзость дотронулась до губ Ярцева. Прошла по резцам. По небу. И исчезла в его горле.

Золотарев разжал пальцы и отступил. Ярцев упал на колени, хватаясь за шею и кашляя. В нем что-то разворачивалось, выпрямлялось. Он чувствовал себя резиновой перчаткой, в которую засунули руку.

Золотарев танцующей походкой подошел к краю котлована и объявил зычным голосом:

— Товарищи заключенные!

Люди прервали работу и задрали головы.

— Простите, что беспокою, — дружелюбно провозгласил бригадир. — Вы славно потрудились на благо Советской Родины. Теперь ваши тела послужат пищей для ползущих отроков донной матушки. Именем ее я приговариваю вас к высшей мере социальной защиты — расстрелу. Еще раз спасибо.

Золотарев отошел к задыхающемуся Ярцеву, а безучастные солдаты шагнули вперед.

— Ну и денек, товарищ главный.

Ярцев таращился в пустоту. Он не слышал Золотарева, не слышал, как затрещали винтовки, шпигуя свинцом беспомощных зэков. В его ушах звучала музыка Ахерона. В его черепе загорались звезды, и звезды были дырами, и что-то огромное смотрело на Ярцева из дыр.

А внизу шевельнулись тени. Алая кровь текла в грязь, распаляя аппетит охотников, ливень омывал трупы. Извивающаяся скверна полезла по кочкам, чтобы пировать в ревущей ночи.

Глава 2

1938


Глеб Аникеев родился не в то время. Совершенно не в то.

Ему бы Гражданскую войну застать. Как отцу, который в восемнадцатом добровольцем на Южный фронт ушел и сражался под Киевом. Восемнадцатый год был переворотным — Революция навсегда изменила мир. Подумать только, в царской России никто слыхом не слыхивал про Р’Льех, Дагона и Старцев, астрономы открыли планету Юггот за полгода до взятия Зимнего. А потом случилось то, что занудный учитель истории называл Сдвигом. У Сдвига была конкретная дата, и забывший ее Аникеев схлопотал двойку, но теперь он вызубрил: ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля. Именно тогда, в одночасье на карте страны появились новые реки и горы. Антибольшевистское восстание в Ярославле захлебнулось в крови и плазме. Барон Унгерн присягнул на верность Хастуру и стал полубогом, превратившим Ургу в храм каннибалов. Ленин признал, что появляющиеся тут и там книги с тайными знаниями могут быть полезны пролетариату в его борьбе с прежним миром. Сколько всего случилось летом восемнадцатого года! Только Глеба Аникеева не случилось.

Сидя в зарослях смородины, Глеб представлял себя гарцующим на жеребце. Красивый шрам рассекает волевое лицо, сабля в ножнах, верный наган в кобуре. Попасть в красную конницу было делом непростым, но сам замкомполка Буденный сказал: «И что, что ему двенадцать? Он воин, который принесет нам победу!»

Глеб улыбнулся — грезам, Буденному, запыленной степи. В мечтах он палил из пулемета по петлюровцам, и скачущий на ракообразном чудище Махно был убит его пулей. Сколько ми-го, сколько деникинцев положил он на полях сражений! В славном восемнадцатом, за восемь лет до своего рождения…

Глеб воздел глаза к небу, точно высматривал богов, наказавших его скучной жизнью. Над провинциальным городишкой просом распылись звезды, и луна напоминала белую женскую ягодицу. Вчера Глеб прокрался к бане и подглядывал за парящимися бабами, пока не был пойман с поличным разъяренным банщиком. Правое ухо до сих пор больше левого…

— Аникеев!

— Тс-с! Тут!

Глеб вылез из смородины и пожал руку Мишке Аверьянову. В полутьме их можно было принять за братьев: оба тощие, лопоухие и наголо бритые после педикулеза.



— Думал, тебя не отпустят, — сказал Мишка. Он был отличником, но, как говорили в классе, «попал под дурное влияние Аникеева». Глебу давались литература и русский язык, Никаноровна расхваливала его сочинения и прочила карьеру прозаика. Но по остальным предметам он плавал, математика и иностранный язык — язык акло — никак не давались. А Мишка чирикал по-глубоководному, собирался после школы поступать в мореходку, а туда без акло никак.