Немцы ошивались у городка. Глеб слушал залпы орудий. Минуло несколько лет с той страшной ночи, но церковь в сорняке по-прежнему властвовала в кошмарах мальчика, пугала сильнее фашистов. А однажды бронепоезд сбил немецкий самолет. Напичканный бомбами «Фокке-Вульф» рухнул с небес и угодил прямо в церковь. Щепки разнесло по всему полю. В течение недели Глеб ходил к руинам, опасаясь, что храм восстановится, отрастет, как хвост ящерицы, но этого не произошло. И городок выдохнул облегченно. Счастливый случай помог ему избавиться от раковой опухоли.

Вот только не воскресил Мишку.

Получив аттестат зрелости, отслужив в армии, Глеб уехал постигать журналистское ремесло и детские страхи забрал с собою в Москву, провез по всему Союзу.

Водка возымела обманчивый эффект. Глеб расслабился. Вновь примерился к усачу:

— Нет, ну вы слыхали! Америка в Анкаре совсем обезумела. Эти шашни с Ираном…

Кто-то постучал в стекло. Глеб стух, заметив активно жестикулирующего Мирослава Гавриловича. Натянул фальшивую улыбку — не лезть же под стол.

— Миро… Гав… — Глеб замахал, приглашая главреда в столовую. Тот жестом отверг предложение. Показал на часы, на здание редакции, шлепнул о стекло пятерней и ушел, недовольно раздувая щеки.

— По мою душеньку, — пробормотал Глеб. Продавщица чихнула.

«Ты один меня понимаешь», — мысленно обратился Глеб к повару-солонке. Допил и козырнул присутствующим:

— Удаляюсь на казнь.

— Ни пуха. Апчхи.

Пух, как снег, скапливался у бордюров.

— Пьяный? — с порога накинулся Мирослав Гаврилович. С портретов смотрели сурово Чехов, Белинский и Достоевский.

— Что вы, как можно. Во вторник, с утра…

— Сегодня четверг! — При всей напускной строгости Мирослав Гаврилович, член бюро обкома, был добрейшим человеком и боролся за каждого подопечного, как за родного, в официальных бумагах аттестовал положительно. Подопечные, случалось, вылазили ему на шею.

— Дни летят, — удивился Глеб. — От печатной машинки отклеишься — и лето пролетело.

— Кстати, о машинках. Что это ваша выстучала? — Главред ткнул пальцем в листы со статьей Аникеева. — Это стилизация под тридцатые годы или намеренное ерничанье? «Женщина — человек особый»? «Перед смертью пели и благодарили Родину»?

— А что еще делать перед смертью?

— Стыдиться, Аникеев! Люди гибли, чтобы метро запустить, а вы даете лапидарную казенщину. Вы, некогда инициативный, квалифицированный, систематически работающий над повышением идейно-политического уровня… ставящий злободневные вопросы производственной жизни…

— Спасибо, конечно…

— Ой, не благодарите. С этим, с бригадиром-проходчиком вы после интервью что?

— Что?

— Что??

— Наклюкались.

— Именно. А он — эпилептик, и его жена на вас, между прочим, жалобу написала.

— Он рассказывал про нее. Змея, говорит.

— Хватит ерничать, — устало произнес Мирослав Гаврилович. — Вы ж талантливый парень, Аникеев. Как я, из провинции, донской. Вы в войну что делали?

— Аэропорт строил… в колхозе работал, в лесу на дровах… летний лагерь военной подготовки прошел.

— А товарищу… — Главред сверился с блокнотом. — Товарищу Лисенкиной вы рассказывали, как освобождали Будапешт.

— Я пьяный был, Мирослав Гаврилыч.

— Пьяный! На ВДНХ! Куда вас не отдыхать послали, не за юбками бегать, а освещать выставку достижений народного хозяйства.

— Я освещал…

— Но это все мелочи, мелочи. А вот ваши измышления по поводу спутника…

Глеб вздрогнул, впервые за весь разговор с шефом по-настоящему испугавшись. О «Луне-1», космическом зонде, запущенном в январе, он говорил с Черпаковым — отличным мужиком и отличным журналистом. И, кажется, позволил пару вольностей, обсуждая космическую программу и то, почему «Луна» взлетела, а, например, американский метеоспутник «Авангард-2» сгорел в стратосфере. Теории о связи космической программы с тайными учениями сами по себе были крамолой. Неужели Черпаков наябедничал?

— Я про спутник ничего не знаю…

— Аникеев, Аникеев. Что мне с вами делать? — Мирослав Гаврилович выглядел искренне опечаленным.

— Пожурить и отпустить? Я тут про Кубу шедевр ваяю…

— Не надо про Кубу, Аникеев. Вы нам сваяйте шедевр про героев-лэповцев, несущих свет тайге.

— Так я в инженерии — дуб-дерево…

— Ничего. Подтяните грамотность. Время будет. Три недельки, скажем.

— На статью?

— На командировку. В понедельник — это через четыре дня — вы отправляетесь в Якутию. Прямехонько в Яму. Сокращение от «якутской магнитной аномалии».

— Якутия… Яма… Да меня жена в жизни не отпустит…

— Нет у вас жены, Аникеев. Ни жены, ни детей, ни домашних животных.

— Но кактус…

— Принесете, буду его поливать.

— Мирослав Гав… — Глеб поник. — Это ж ссылка.

— Это не ссылка, а разумная альтернатива тюремному сроку. — Главред понизил голос. — Поймите. Надо вам из Москвы уехать, пока все не уляжется.

— Уляжется — что?

— Где, по-вашему, Черпаков? — Мирослав Гаврилович посмотрел на дверь.

— В Пицунде.

— На Лубянке.

Глеб побледнел.

— Как?

— Как-как. Каком кверху. Партийное следствие, арест, а дальше, видимо, десятка. Черпаков писал о гибели тургруппы Дятлова. Ну и записался. При обыске у него изъяли запретные книги. «Культы Гулей», «Таинства Червя», фон Юнцта…

— Фон Юнцта, — горько хмыкнул Глеб. — Нам его в школе на внеклассное чтение задавали.

— Время было другое, Аникеев. Черпаков с катушек слетел. Договорился до секретных экспериментов с пространственно-временными петлями, которые мы якобы проводим на высоте 1079. Нет, десятка — это еще хорошо будет. — Главред затряс седыми кудрями. — А для вас, Аникеев, прямая дорога. Якутия, тайга, романтика. А мы тут черной завистью изойдем.

— Сопьюсь же, Мирослав Гаврилович, — использовал Глеб последний аргумент.

— Иногда лучше спиться, чем сесть, — философски изрек главред. — Ну, ступайте, ступайте. Дышать вашим перегаром сил больше нет.

Глава 4

Дверь малой сцены отворилась, и в коридор выскользнул миниатюрный гусар. Тесные кавалеристские сапоги затопали по бетону. Голенища натирали нежную кожу, тело взмокло под униформой. Гусар сорвал с головы кивер, и шелковистые каштановые локоны рассыпались по плечам.

Сердце колотилось. В ушах звучала оброненная ведущей актрисой фразочка: «Кто приволок на репетицию сельдь? Сельдью смердит». Щеки наливались красным, память отматывала пленку вспять, в город Ирбит. Перед глазами вставал папаша Агнии Кукушкиной, почти дословно дублирующий слова высокомерной актрисули.

Погруженный в воспоминания, гусар свернул за угол и едва не столкнулся со старым знакомцем, стопятидесятикилограммовой тушей, упакованной в безразмерный полосатый костюм, перекрывшей дорогу к фойе. Бруно Каминский, кондовый драматург и редкостная сволочь, стоял спиной к гусару и не видел его. Идея общения с Бруно привлекала не сильнее, чем мозоли. Гусар попятился — Каминский начал разворачиваться, но гусар уже метнулся за угол и взлетел по лестнице к техническим помещениям театра.

Гусара звали Галя Печорская, и его… ее жизнь летела под откос. Стоило так высоко взбираться, чтобы так громко упасть. Но, как говорила покойная бабуля, судьбу не перехитрить, не переиначить.

Галя родилась в тридцать втором в Одессе. Ее мама трудилась на заводе «Кинап», производящем аппаратуру для съемок фильмов. От отца, черноморского матроса, осталась единственная фотография, на которой он белозубо улыбался, позируя в порту. Отец пропал без вести — Гале было два годика, — отправился в рейс и не вернулся. К Гале он приходил во снах. Пускал пузыри изо рта и звал с собой глухим, как сквозь толщу воды, голосом.

Когда началась война, Печорских эвакуировали на Урал. Мама с бабушкой работали допоздна, чтобы как-то занять девочку, записали ее в полдюжины кружков. Ей в равной степени давались и сольфеджо, и бальные танцы, и язык глубоководных, но больше всего ей нравилось смотреть фильмы в кинотеатре «Луч». Она обожала музыкальные комедии, исторические драмы, военную хронику. Мечтала попасть на экран, и кассирша, очарованная юной поклонницей кино, посоветовала ей записаться в клуб творческой самодеятельности. Драмкружок ставил спектакли для железнодорожников, Галя играла то стойкого оловянного солдатика, то Тильтиль, разыскивающую синюю птицу.

В Ирбите Галя впервые узнала, что она не такая, как все.

Облаченная в гусарскую униформу, Галя вбежала в захламленное помещение под крышей театра. Включила свет, напялила кивер на голову гипсового Пушкина, из кармана мундира достала спички и пачку «Новостей». Ростовое зеркало отразило привлекательную, но явно требующую отдыха молодую женщину. Набрякшие веки, запавшие щеки, заострившиеся скулы. Галя закурила, с удовольствием впуская в легкие дым.

Агния Кукушкина играла фею Берилюну. И Галю почему-то не любила. После репетиции подстерегла с товарками на задворках ДК и давай забрасывать снежками. Галя не обиделась, наоборот, хохотала, думая, что с ней хотят дружить. Слепила снежок, пульнула да угодила случайно Агнии в глаз. Кукушкина разрыдалась и бросилась прочь, не слушая извинений Гали. Настучала отцу, он нашел Галю у подъезда общежития.