Часть третья

1948

Сначала Шура Лапшин не надеялся выжить. Потом не мог представить, как он будет жить с третью желудка. Затем не переставал дивиться, что на смертном почти одре обрёл женщину всей своей жизни. Жизнь его после операции так сильно отличалась от прежней, что он никак не предполагал, что 1949 год он встретит с теми людьми, с которыми не собирался не то чтобы праздновать Новогодье, но и когда-либо видеться. Ведь все они несли на себе коллективный отпечаток его беды, которую он всеми силами пытался избыть.

И тем не менее вечером 31 декабря 1948 года он шёл по небрежно хрустящему снегу к хорошо знакомому дому в Борисоглебском переулке. Таня Кулисова, на которой Лапшин собирался жениться, держала его под руку, а рядом с ним семенил изгнанный, как и он сам, из консерватории за еврейское происхождение Шнеерович.

О том, что творится у Людочки Гудковой, Лапшину пересказывала Таня, продолжавшая время от времени бывать у приятельницы. Она передавала ему от всех приветы, щебетала, что его очень ждут, что все рады его выздоровлению, что без него компания лишилась чего-то остро необходимого, но Шура, ссылаясь на слабость или ещё на что-нибудь, отклонял любые намёки на своё возможное появление в Борисоглебском.

Посвятить Танечку в истинную причину своего нежелания приходить к Гудковой Шура, разумеется, не мог.

Таня особо не настаивала на том, чтобы Лапшин принял приглашение. Врач рекомендовал после операции как можно дольше поддерживать домашний режим и не выходить без лишней надобности из дому.

Их любовь началась, когда Шуринька под звучащую в голове собственную музыку для кларнета и струнных боролся со смертью. Борьба не сулила успеха. С каждым часом он слабел и отчаивался всё больше. Силы иссякли, перед глазами всё плавало в вязком и покалывающем тумане, к горлу ударами подкатывала кровь — с каждым ударом всё выше и выше. Он не способен был даже определить, какой идёт день после операции: второй, третий, четвёртый.

Всё время билась одна мысль: надо как-то успеть сообщить, кто доносчица. Бояться за себя уже незачем. Всё равно он умирает. Но другие-то остаются жить. Надо постараться уберечь их от страшного. Ведь всё, что они обсуждают за столом, о чём шутят, кого ругают, на кого намекают, становится известно органам. И органы, само собой, делают выводы.

Но как это устроить? Попросить медсестру или кого-то из персонала передать записку Шнееровичу? А он уже с его хитростью найдёт способ дать ей ход. Но это опасно. Записку, скорей всего, прочтут, а потом отнесут прямиком на Лубянку. В больницах у нас работают бдительные люди. Как и во всех других местах.

Лубянка…

Никто не догадывается, что он в больнице. А значит, никто его не навестит.

Почему-то вспомнил, как то ли Шнеерович, то ли кто-то ещё рассказывал ему, как Генрих Нейгауз, просидевший в начале войны на Лубянке почти год, потом шутил, что проводил время в отеле «Любянка», выговаривая «лю» на французский манер.

Нерешительно скрипнула дверь. Лапшин сквозь гнетущий морок отметил, что медсёстры обычно входят по-хозяйски, а нынешний вошедший деликатничает. Но поворачивать голову не стал. Какая ему разница, кто там! Шуринька в измождении прикрыл глаза. Открыл только тогда, когда чьё-то дыхание приблизилось к нему непривычно и необъяснимо близко.

Не сразу признал, кто перед ним. Таня Кулисова! Отчего она здесь? Что ей нужно? И как хорошо, что она пришла.

Их взгляды уткнулись друг в друга и замерли. Наверное, то были решающие секунды, привязавшие их друг к другу навсегда.

Таня, как выяснилось, проявила недюжинное упорство в его розысках. Всё это время она жгуче беспокоилась о нём. Её так обескуражили его глаза, когда они виделись у Гудковой последний раз, что в них она прочитала мольбу о помощи. Потом неотвязно думала о нём, переживала, что-то подсказывало о необходимости действовать, и в конце концов поехала к нему на Зеленоградскую.

Долго стучала в дверь, звала его, но никто не открыл. Она расспросила соседей, нашла адрес квартирной хозяйки, отправилась к ней с расспросами, та толком ничего прояснить не могла, но вспомнила, что однажды, когда она заходила к Лапшину за оплатой, у него был врач. Звали врача Пётр Васильевич. В ближайшей к жилищу Лапшина поликлинике Пётр Васильевич нашёлся быстро. Он долго и подозрительно расспрашивал Таню, кем ей Лапшин приходится, пока той не удалось убедить, что она действительно его знакомая. Пётр Васильевич направил её в больницу, где лежал Шура, вялым тоном сообщив, что на операции настоял пациент и он никакой ответственности за это не несёт. Но уж если тамошний хирург осмелился оперировать, значит шанс на благополучный исход есть.

Она пробыла в больнице до вечера. Преобразила пространство вокруг него. Напитала воздух невидимым целебным эликсиром.

Она вступила с его болезнью в схватку.

Смерть предпочла отступить.

К следующему утру боль из резкой превратилась в давящую. Лечащий врач обрадовался этому, сказав, что налицо симптомы восстановления организма после операции.

Но Лапшин не сомневался, что такая перемена случилась только из-за Танечки. Девушка выдернула его из темноты, когда он уже почти полностью погрузился в неё.

С её чудесным появлением его покинул страх, в нём поселилось нечто способное его пересилить, побуждающее не бежать от обстоятельств, а встречать их таковыми, какие они есть.

Через неделю после первого визита Таня принесла ему в палату нотную бумагу и карандаш, и он начал записывать первую часть кларнетового квинтета. То, что сочинялось в голове, не вполне удовлетворило, требовалась более тщательная проработка мотивов, и Шуринька увлёкся.

Мысль о необходимости немедленно вывести на чистую воду осведомителя МГБ отпала.

Ему теперь есть что терять.

Вскоре его выписали.

Таня переехала к нему на Зеленоградскую. Они стали парой без особых романтических обстоятельств, без признаний, ухаживаний и букетов. Их связывало нечто большее, чем просто влечение. Их связывала обретенная человеческая жизнь и победа над неизбежным.

Шуринька очень скучал по консерватории и, чуть оправившись, собрался туда. Врач не рекомендовал спешить с дальними выездами из дому, но жёлтое здание на улице Герцена, окружённое полуколоннами, портиками, водосточными трубами, щебетом птиц и студентов, манило. Да и больничные листы с медсправками в бухгалтерию сдать бы надо.

Немного волновался. Хотел показать рукопись первой части квинтета тогдашнему ректору Шебалину. Тот благоволил ему. Именно по его инициативе Лапшина взяли преподавать.


Только переступив порог консерватории, Шуринька необъяснимо занервничал. Сначала он не находил подтверждения своим тревогам, но после того, как узнал у знакомой преподавательницы, что, пока он отсутствовал, Виссариона Яковлевича Шебалина на посту ректора сменил Александр Свешников, утвердился в том, что скоро в этих стенах многое изменится. Шуринька собирался найти Шебалина и спросить, что случилось. Но на кафедре композиции ответили, что он заболел.

Лапшин расстроился.

Закружилась голова. Так нехорошо, всерьёз закружилась, с дурнотой и перехватыванием дыхания.

Шуринька привалился к стене широкого коридора, чтобы удержать равновесие и переждать приступ. Во что-то больно упёрся лопатками. Не зря врачи остерегали его от излишней ретивости. Дурак он, что ослушался. Лапшин подождал, когда станет получше, и потом оторвался от стены. Обернувшись, увидел, что чуть не своротил консерваторскую информационную доску. Сразу поставил на пол портфель и взялся торопливо её поправлять. Почти механически пригляделся к ней.

На одной её стороне висело расписание вступительных экзаменов, которые пару дней назад начались, на другой — одиноко серели столбцы газеты «Правда» с постановлением об опере Вано Мурадели «Великая дружба». Помимо Мурадели, в постановлении громились Шостакович, Прокофьев, любимый учитель Лапшина Мясковский. Как Лапшин помнил, повесили эту вырезку здесь ещё в феврале, но никогда он не наблюдал около неё скопления народа.

Советская интеллигенция в той части, что избежала ГУЛАГа, хоть и была на плохом счету у партии большевиков, давно реагировала на такие выходки власти со смиренным безразличием, напяливая на себя маски тяжко провинившихся и немедленно готовых к исправлению. Некоторые даже не теряли чувства юмора. Так, Лапшин сам слышал, как Мясковский успокаивал уволенного из консерватории с негласной формулировкой «адвокат уродства» музыковеда Игоря Бэлзу следующим образом: «Вы, милейший Игорь, не печальтесь. Вы-то хоть адвокат, а мы уродство».

«Надо дойти до бухгалтерии. Отдать им документы из больницы и выяснить, когда можно будет получить зарплату за два месяца, — вернул себя к действительности Шуринька. — Свешников — ректор. Как это дико! Чем он лучше Шебалина?»

Не успел он сделать несколько шагов, как кто-то вцепился ему в руку. Незнакомая женщина, в тёмно-синем пиджаке и в серой юбке, с пепельными волосами и очень сухим, в еле заметных чешуйках лицом, неожиданно прикрикнула на него: